Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И мы пошли тихонечко, все устроились на полу. Узнали, что кругом банды, что только на станцию доставили две подводы убитых. На одной были сложены артисты провинциального театра.
Наутро Александр Николаевич с Лобачевым пошли на разведку.
Сказали, что можем идти, поезд пойдет. Мы отправились на станцию и стали ждать, поезд тронулся — и вдруг встал. Наши мужчины побежали узнать, в чем дело. Оказалось, что офицер, узнав, что в вагоне «партикулярные люди», велел его отцепить. Обезумевшие отцы помчались к машинисту, уговорили его прицепить снова вагон. Машинист внял просьбе, двинулись, и снова — стоп! За нашими мужьями пришли солдаты. Мы стояли довольно долго. Кто-то прибежал и сказал, что за то, что они самовольно потребовали себя прицепить, подлежат расстрелу. Я сидела ни жива ни мертва. Нашла какие-то карты, стала раскидывать их, что же будет.
Чудовищно! Минуты казались вечностью, мы ждали решения.
Уже не помню, каким чудом нас прицепили, и поезд двинулся опять мимо всяких военных действий. Как кролики сидели мы и ждали, проскочим или нет.
Доехали до Севастополя, поезд пришел вечером. Взяли какой-то номер в гостинице у самого моря. Был сильный ветер, дождь, шторм, море кидалось на дом, дребезжали стекла. Казалось, сейчас сорвет рамы. Железо с крыши билось, пытаясь оторваться. Шум бушевавшей стихии не давал возможности забыться. Насилу дождались утра. Наняли две линейки и поехали в Гурзуф. Одна линейка была наша, другая Лобачевых. Кругом вилась дорога.
Я впервые попала в Крым. Красиво. Но как-то никому сейчас не нужно все это. Ехали довольно долго. Без конца какие-то повороты, пропасти, того и гляди при неосторожном движении очутишься там!
Въехали в Гурзуф. У Александра Николаевича были на примете дачи и для нас, и для Лобачевых. Он хорошо знал Крым.
Мы поднялись на второй этаж Скворцовской дачи — маленькие шесть комнат, один огромный балкон на море и крошечный — на горы. В детской четыре кровати. У нас — две. В маленькой столовой круглый столик, есть печка. Разместились, спали как убитые!
Наутро спустились на дачу Афониных, где нашли себе пристанище Лобачевы. Они жили в Крыму внизу. У них была огромная комната, другая — крошечная. Ивановы сняли себе солнечную комнату.
Александр Николаевич с одним юристом поехал в Ялту, и там они скупили старые копировальные книги. Они решили, что это будет прекрасная обменная единица, так как татары (основное население Крыма) все курят.
Папирос нет и папиросной бумаги тоже нет, а старые копировальные книги при бесконечной смене властей никому не были нужны. Я как менее практичный человек подумала: зачем нам этот хлам? И что с ним делать? Очень скоро выяснилось, что за папиросную бумагу можно получить и яйцо, и камсу, и виноград.
Он еще раз поехал, но уже один, и его долго-долго не было. Я ужасно беспокоилась. Денег у меня не было. Я поехала в Ялту, продала золотые часы, цепочку, купила три мешка муки, сшила чехлы для матраца и в них всыпала муку. Таким образом, Александр Николаевич, няня и я — мы все спали на муке. Пока мы покупали хлеб, он еще был в продаже.
Недели через три вернулся Александр Николаевич. Я стояла на кухне — она помещалась в подвале, — готовила обед. Прибегает няня, говорит: «Александр Николаевич приехал!» Я продолжаю готовить, улыбаюсь и жду его прихода, радуясь, что теперь не одна. Он был преданнейший человек. А его все нет. Снова появляется няня и говорит: «Ксения Эрнестовна, а ведь Александр Николаевич совсем, совсем больной, идите скорее». Я побежала.
Александр Николаевич ругался, что на него совсем не похоже, и весь горел.
Я предложила ему все с себя снять и бросить на балконе, ведь в поезде вши. Мы ехали одни, в нашем вагоне ничего не было. Как это нам удалось — и сейчас не ясно! Постель я открыла, и Александр Николаевич улегся. Поставили градусник — 40. Побежали за врачом. Тиф-сыпняк. Та же врачиха, которая уложила Ирочку, назначила ей постельный режим, режим дня, питания. Она же сказала мне:
— Ни за что не отдавайте его в больницу. У вас отдельная квартира и отдельная для него комната, вы это вполне можете! В больнице такая разруха, он там обязательно умрет.
Не помню уже, сколько дней лежат сыпнотифозные, но я совершенно замучилась с двумя больными, с уходом и готовкой. Александра Николаевича надо было обтирать уксусом и каждый день мыть полы. Кто-то дал мне белый халат, и я входила к нему все-гда одетая сестрой, а выходя из комнаты, вешала на дверь.
Против нашей лестницы поселилась семья Ледантю, состоящая из одних женщин. Мать — нестарая женщина лет сорока пяти, девятнадцатилетняя дочь, подруга дочери, как ее все звали — Эме. Все три были некрасивы, а сказочно красивая работница Лиза — хороша, как фея: тоненькая, изящная, как лань быстрая, ловкая, веселая, она меня восхищала — до чего прелестное создание!
Ледантю, узнав, что мы приезжие и что у меня муж болен сыпняком, предложили несколько банок чудесного компота для больного, халат и подкладное судно. Встречаясь с моими детьми в саду, на лестнице, всегда умилялись, глядя на них. Правда, все трое были хороши и всегда одинаково одетые. Особенно трогательной была Аллочка.
Лобачев придумал себе заработок. Он оказался новатором в производстве рантовой детской обуви и шил ее сам. Заказы он имел, а иногда сдавал свою продукцию в комиссионный магазин Ялты. Так они кормились.
У меня же каким-то чудом оказались в чемодане никому не нужные белые длинные лайковые перчатки, и Лобачев сочинял Аллочке в течение нашего жития в Крыму первоклассные башмачки. Она щеголяла белыми ножками.
Чулки продавались только белые, а платье она носила золотое. Нам кто-то подарил золотистую вельветовую портьеру, из нее сшили два платья.
Аллочку звали Инфантой. Золотистые волосы кольцами вокруг головы, хохолок на макушке, и она сама — олицетворение праздника.
Аллочка была украшением семьи. Ласковая, нежная, она обожала море!
И когда в первый раз летом отец понес ее к морю, оно было теплое, тихое.
Аллочка закричала: «Морька большая, я плыву в ней вся живая!»
Дети не смели подходить к двери, где лежал больной отец. Целый день они были на воздухе, только спать поднимались домой. Ирочка лежала на балконе. Строго соблюдался рацион Катаевой, ей очень хотелось поставить ее на ноги. Щеки медленно и верно начали терять мертвенную бледность, в них начала появляться жизнь.
Как-то