Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я определенно никогда не слышал таких откровений, как во время исповедей некоторых из них, и скажу вам, что слушать их было не слишком приятно. Часть наших мужчин рассердила и унизила мысль о том, что мы могли быть настолько беспомощными. Мы подходили к некоторым девушкам и пытались «встряхнуть» их, чтобы вернуть им рассудок, но – Господи благослови! – это было совершенно бесполезно. Чем больше мы их трясли, тем больше вытряхивали из них такого, что лучше бы оставить несказанным. Показалось даже, будто признания были чем-то вроде гальки, которую можно вытрясти из человека, как зерна кукурузы из лошадиной торбы. Все случилось так адски неожиданно, что ни у кого не было времени подумать. Только что все мы были собранными и веселыми, а в следующее мгновение эти бедняжки принялись выбалтывать самые ужасающие и душераздирающие тайны. И мы никак не могли их остановить! Теперь мне кажется забавным, что никому из нас не пришло в голову просто отойти и оставить их в покое. Во всяком случае, мы не отошли, и положение стало совсем отчаянным. К счастью, бедным девушкам не надо было сознаваться ни в чем таком, что казалось дурным большинству из нас. Конечно, были одна или две неприятных и болезненных истории, но мы все запретили себе о них вспоминать, и с того дня по сей день они не играли никакой роли, за исключением одного случая: жена рассказала мужу одну старую историю. Я так и вижу сейчас эту сцену – ужас в ее серых глазах, его хмурое бледное лицо, казавшееся еще более бледным по сравнению с волосами. «Солнце и Тень» – так мы называли их.
Рассказчик внезапно прервался, несколько мгновений молчал, а потом продолжал:
– Но это их личное дело, и, хотя все закончилось плохо, никто из нас никогда и словом не упоминал об этом.
– Неужели никто из мужчин ни в чем не признался? – спросила «поющая субретка». В ее тоне слышалась нотка воинственного вызова, которая всегда становится заметной, когда в смешанном обществе всплывает тема женщины вообще. Второй комедиант с улыбкой ответил:
– Конечно, моя дорогая! Я думал, вы поняли, что я говорил о юных дамах обоего пола. Вспомните, что первым – в сущности, тем, кто это начал, – был, как все считали, мужчина.
Подобные моменты, видите ли, составляют болезненную сторону инцидента. Неприятно слушать, как люди говорят такие вещи, о которых, как вы знаете, они будут потом горько сожалеть. Но была и другая сторона, одновременно интересная и забавная: то, как в признаниях проявились разные характеры и как они начинались. Если бы мы уже и так все не знали – я говорю о себе, – мы сумели бы отличить слабости различных сторон и получить знание таких вещей, какие люди страстно надеются скрыть. Полагаю, что именно такие моменты открывают нам самих себя или должны открывать, если у нас хватит благоразумия воспользоваться подходящим случаем. Во всяком случае, доминантная нота каждой личности прозвучала так явно, что сцена стала чем-то вроде сада характеров с живыми цветами!
Когда смолкли аплодисменты, последовавшие за этим поэтическим сравнением, раздался хор разочарованных, негодующих голосов:
– И это все?
– Зачем останавливаться именно тогда, когда становилось интересно?
– Вообразите только: закончить такой материал неясными общими рассуждениями!
– Не можете ли вы рассказать нам еще немного о том, что они говорили?
– Какой смысл рассказывать нам о признаниях, если вы не говорите, в чем именно они признались?
– Там было нечто, настолько компрометирующее вас или кого-то другого, что вы заколебались?
– Именно так, – ухмыльнулся второй комик. – Если бы было нечто компрометирующее, я бы с удовольствием рассказал об этом, особенно и безусловно, касайся оно меня самого. Но ни в каких признаниях, когда-либо написанных или сказанных, не было так мало компрометирующего, как в этом случае. За одним исключением, о котором я уже сказал и по поводу которого на наших устах лежит печать молчания, там не было ничего, что запятнало бы образ сержанта полиции архангелов. Конечно, я исключаю того юношу, который поднял шум. Не было ни одного или ни одной из «исповедовавшихся», кто не скомпрометировал бы себя, но эти грехи оказались такими странными! Я и не знал, что во всем диапазоне зла так много безгрешной испорченности!
– Что вы имеете в виду? – спросила ведущая актриса и широко распахнула глаза, изображая изумление. – Приведите же нам хоть какие-то примеры, чтобы мы сумели вас понять.
– А! Я так и думал, что вы именно этого хотите! – ответил рассказчик и подмигнул. – Вам хотелось бы услышать признания, хорошие или плохие, или, скорее, плохие даже хуже, и самим рассудить с точки зрения барометрического зла. Хорошо! Я расскажу вам все, что помню.
Там была наша ведущая актриса, имени которой я не называю. Она играла на сцене, насколько мне известно, двадцать восемь лет и исполняла вторые роли, когда я впервые познакомился с ней в Галифаксе, в «Капризе Уэбстера» – это была популярная пьеса в репертуаре графства Йоркшир. Так вот, сия дама призналась, что обманула не только публику, но и друзей, даже своих дорогих друзей из труппы, и хочет это исправить и получить их прощение перед смертью. Ее грехом было тщеславие, так как она обманула их насчет своего возраста. Она утверждала, что ей двадцать девять, но теперь, в свой последний час, с каплями предсмертного пота на лбу, когда холод бушующего наводнения уже стучится в самую душу, она хочет признаться. Конечно, сказала она, все мы понимаем, как тяжело женщине говорить правду насчет своего возраста; по крайней мере, дамы ее поймут. Одним словом, она хочет сознаться: в действительности ей тридцать три года. Затем актриса опустилась на колени, приняла картинную позу, которую, как она часто говорила своим друзьям, она прославила в «Ист Линн»[20], воздела руки и стала умолять нас о прощении. Вы знаете, почти все присутствующие были так растроганы ее необычайным самопожертвованием в момент испытания, что отвернулись и закрыли лица руками. Я сам видел, как плечи некоторых из них дрожали от сдерживаемых эмоций.
Что ж, пример ведущей актрисы оказался заразительным; едва она успела опуститься на колени, как эстафету принял наш ведущий «юноша». Издав душераздирающее рыдание, из тех, что так украшали его роль в пьесе «Блудный сын Азраэль», он вытянул перед собой руки с переплетенными пальцами и, глядя вверх, на галерку – я имею в виду крышу или что он там видел над собой своим то ли внешним, то ли внутренним взором, – принялся оплакивать свое притворство, порожденное гордыней. Оказалось, этого достойного джентльмена переполняла безбожная гордость, когда его впервые приняли на работу в театр, и он взлетел, если можно так выразиться, подобно ракете, миновав более низкие уровни своей профессии, и занял блестящее место в ее первых рядах. Но даже этот факт не ограничил его чрезмерную гордыню. Это порочное качество, которое, как и зависть, «глумится над своей добычей»[21], росло по мере роста его успеха, который, казалось, падал на молодого человека с неба, подобно гигантским снежинкам. Когда один обозреватель, последователь Антиохейской церкви из Мид-Мадленда, отозвался о нем как о «восходящем театральном гении, которому предназначено снять со скрытого покрывалом лица Мельпомены кажущуюся нестираемой тень, которую отбрасывает на него некомпетентность артистов новой пуританской эры», наш герой ощутил восторг от мысли, что на его плечах лежит это бремя – нести знамя искусства, и его долг и гордость – пронести его среди народов и развернуть перед взором правителей. Ах, но это был еще не самый тяжкий его грех, так как с годами, когда величие его бурной юности перешло в великолепие мужественной молодости, он еще больше возгордился тем божественным даром идеальной физической красоты, о которой ему поведали полные обожания взоры женщин и их страстные признания в любви, как устные, так и письменные. Этот дар включал в себя голос, одновременно нежный и мощный, который послужил причиной того полного энтузиазма хвалебного отзыва репортера местной газеты «Бутл», где имелся такой выдающийся пассаж: «Редкий, если не уникальный случай, когда в интонациях человеческого голоса, каким бы ни был его физический антураж, удается найти одновременно тонкость лиры, точность офиклеида[22] и раскатистый, рокочущий гром трубы и фагота». О, такие вещи действительно вызывают гордость, которая является в лучшем случае слабостью бедного человечества. И все же ее следует держать в узде, пропорционально ее природной силе. «Mea culpa! Mea culpa!»[23] – воскликнул он тоном, который заставлял трепетать зал на спектаклях «Раскаяние дона Альвазара» или «Монах из Мадрида». Он продолжал, ибо гордость не имеет границ, но пытается, когда ею страдают отважные и цельные натуры, взять бастион самого Олимпа. Он был горд – о, так горд, что в этот ужасный момент, стоя рука об руку со своим братом, Смертью, видел свою земную незначительность. Именно играя роли, которые принесли ему наибольшую славу, он из самых лучших и чистых намерений убеждал нас, что пытался завоевать голубую ленту театральных вершин, исполняя роль Гамлета в Лэдброк-холле. Он нашел оправдание своим столичным устремлениям в поразительных словах из пьесы «Хроника поразительных событий в Вестбурн Гроув и соседних приходов»: «Триумф нашего самого молодого “Гамлета” поражает не меньше, чем его многочисленные успехи в менее великих и прославленных театральных постановках!»