Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Как единственное утешение, как единственный знак победы над тленом мне является, сначала в виде звука, а потом легким металлическим блеском, маленькое круглое сердце будильника, который героически противостоит смерти, ночи и времени, и я пытаюсь его победу поднять до всеобщего триумфа, поместить его сердце в мертвое тело ночи, чтобы оживить ее и вознести над умилением и чувством поражения; я прислоняю ухо к резонирующей столешнице ночного столика и слышу, как она вибрирует, как бьется ее пульс под горлом, словно у ящерицы, напрягаю глаза, чтобы увидеть отдаленные последствия победы, и мне уже кажется, что я вижу оранжевый отблеск на крыльях ангела-хранителя, и, влекомый фантомами, раздуваю эту победу до всеобщего триумфа красок и света, наступающего со всех сторон, прорастающего крупными цветущими розами на платье Анны, висящем на дверце шкафа.
С приходом зари, сознавая победу, почти радостно застигнутый врасплох жизнью, пробуждающейся в вещах и во мне, я продолжаю смотреть свой настоящий и единственный сон, в котором нет ни сюрпризов, ни поражений.
Коллинз подбежал к столу, зажег лампу и поднес ее ближе. Тем временем Уэнтворт и Луиза подняли с пола мулатку. Ее глаза были закрыты, а дыхание слабело. Коллинз, держа лампу высоко над собой, осмотрел девушку. В руках она сжимала маленькую ампулу. На ее губах еще оставались крупинки порошка. (Глава XXXIII) «Ветер, ветер!» — закричали на палубе. «Наконец-то! — подумал радостно Уэнтворт. — Наконец-то, закончился штиль».
Это произошло утром, недели через дне после смерти Марсии. Он сидел со своей девушкой и Сазерлендом на террасе отеля и смотрел на море, бескрайнее море, по которому пробегали складки волн…
Я слышал, как накатывают волны на дивные берега далеких континентов, Таити, Малайи, Японии, передо мной расцветала, как распускающаяся роза, история миря, авантюра, доступная только самым храбрым, великая, вечная всемирная история, одна ил глав которой только что развернулась передо мной — величественный хеппи-энд любви. Жемчужные раковины, мулатки, коралловые рифы, кокосовый орех, экзотическая флора и фауна — все это были восхитительные творения, скроенные по меркам моею сна, их краски и формы, и, особенно, запахи, я мог воссоздать для себя с такой точностью, что оригинал мог только потерять в моих глазах свою ценность, как для слепца, который вдруг обрел зрение, потому что я творил в своем воображении только квинтэссенции цвета, вкуса и аромата, я создавал идеальные образцы флоры и фауны, я возвращался к опыту своего сна и библейского чтения, вплоть до Ноя. Благословенно деление мира на добрых и злых! Мои герои, к которым я иногда бывал снисходителен, прощая неосмотрительность, но был пристрастен к их любовным авантюрам, к концу романа, после опасных приключений, получали награду небес в виде божественного плода — какую-нибудь мулатку, с губами, напоенными соком граната, или в виде белокожей девушки (с веснушками на носу), которая руками, как лианы, обвивала шею праведника. Потрясенный ригоризмом библейских рассказов, сознавая свое бессилие в соблюдении всех десяти Божьих заповедей, с рождения отмеченный прародительским первородным грехом, измученный катехизисом, который от страницы к странице доказывает мою греховность, мое падение, неизбежность моего падения и предначертанность моего ада, я отдаюсь моим романам, как предаются греховным помыслам, которые не могу изгнать, но которые по меркам Страшного суда все-таки менее греховны, чем поступки. Вырываюсь из плена романов морей, континентов, небес, любви. О, жизнь, о, мир, о, свобода! О, отче мой!
Однажды, осенним вечером (надеюсь, читатель позволит это событие выделить особо), совершенно обычным осенним вечером (мне было одиннадцать лет), без всякой подготовки, без приглашения, без знаков с Небес, по-простому, в наш дом ворвалась Эвтерпа, муза лирической поэзии. Это стало событием сезона, единственный луч света в status quo той туманной осени. Я лежал на деревянном ящике в кухне, укрывшись с головой одеялом, приняв отчаянное решение проспать осеннюю хандру и совладать с голодом стоическими размышлениями о будущем, о любви. Голод порождает утонченность, утонченность порождает любовь, любовь — поэзию. И эти мои, весьма неопределенные, представления о любви и будущем превращались в сверкающую, переливающуюся всеми красками карту мира (приложение к отцовской книге), в недостижимое, в отчаяние. Путешествовать! Любить! О, Африка, о, Азия, о, даль, о, жизнь моя! Я зажмурился. Под плотно, до боли, сжатыми веками серая реальность столкнулась с пламенем фантазий и вспыхнула алым сиянием. Потом перетекла в желтое, голубое и лиловое. Небеса разверзлись, только на миг, зазвучали фанфары, и я увидел голопузых ангелочков, которые, хлопая крыльями, как мухи, порхали вокруг золотисто-желтой сердцевины рая. Но это продолжалось, как я уже сказал, всего миг. Сразу же я начал головокружительно падать в глубину, и это был не сон. Во мне вибрировал какой-то величественный, всеобъемлющий ритм, а слова сами потекли из уст, как у медиума, который заговорил на древнееврейском. Эти слова действительно были на каком-то странном языке, наполненном до сих пор неизвестной напевностью. И только когда миновала первая волна этого лихорадочного возбуждения, я задумался над смыслом слов и обнаружил под волнующейся поверхностью музыки и ритма совершенно обычные слова, похожие на баркаролы, которые пел мой отец. Полностью сознавая невозможность верного перевода этих стихов, я прошу читателя учесть элементы, которые в них содержатся, из которых они созданы, что может послужить доказательством факта, что стихи когда-то действительно существовали. Так вот, вся эта лирическая и фантастическая баллада, этот аутентичный шедевр, плод вдохновения, состояла из нескольких слов, выстроившихся в идеальном порядке: коралловый риф, мгновение, вечность, лист, и еще одного совершенно непонятного и таинственного слова: plimaserija.
Обезумев от страха, я еще какое-то время сидел, скорчившись, на