Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Фелисидад отшатнулась.
Хавьер отступил на шаг.
Когда она поднималась по ступеням крыльца, он тихо, глухо сказал ей в спину:
– Я чужой тут. Я отсюда уйду.
Ром сдержал слово. Прилетел к Фелисидад в Новый год.
Думал: тут никаких живых елок нет, только искусственные, откуда здесь им взяться, в выжженной пустыне, в нагих горах? – а прямо в аэропорту на него обрушился такой родной, русский еловый запах – смола, и живые колючие ветки, и, это не сон, елка посреди зала прилета – живая! Ром подошел, трогал елку за ветви, разговаривал с ней, как с родной, по-русски: «Ах, милая моя, вот и свиделись, ну, привет, здравствуй». Елка отвечала ему, ее колючая лапа дрожала от радости. Ром наклонился и провел еловой лапой по щеке. И еще, еще раз понюхал, вдохнул глубоко и смолу пальцами украдкой сковырнул и размял, и опять липкие, в смоле, пальцы нюхал, как зверь.
Он ехал к невесте – это было так прекрасно, превосходно! Он даже не думал, что это будет так сладко произносить про себя, чуть ли не по слогам: «Я-Е-ДУ-К-НЕ-ВЕС-ТЕ». Конечно, никакого снега в Мехико не было: какие тут снега, на этой широте? – здесь стояло вечное, бессмертное лето, и Ром подумал: «Ведь невесте нужен подарок, такой классный, оригинальный подарок, – наплевать на то, что в рюкзаке лежат бусы и сережки, а еще духи, купленные в супермаркете в Атланте; надо сделать что-то такое, что-то совершить, что-то купить, – что? Живого тукана с цветным радужным клювом? Роскошное свадебное платье? Алмазное ожерелье? Я бедный, а Хавьер кричал, я богатый». По глазам хлестнула вывеска: «ЖИВЫЕ ЦВЕТЫ».
Под вывеской сидели толстые мексиканские тетки, и в ведрах, вазах и стеклянных банках перед ними стояли цветы. Букеты цветов. Горы цветов. Пирамиды цветов.
«Цветочная пирамида. Фелисидад, мы влезем на нее! Я пирамиду из цветов тебе куплю!»
Подошел к самой толстой смуглянке, что сидела рядом с ведром цветов, любовно оглаживая гладиолусы и цикламены, нежно трогая гвоздики и розы.
– Продайте! – весело сказал Ром, указывая на цветы.
– Какие сеньор желает? – угодливо склонила толстощекую голову цветочница. – Розы? У Пепиты самые лучшие розы во всем Мехико!
Толстые коричневые пальцы уже тянулись, выдергивали колючие стебли из ведра.
Ром помотал головой.
– Нет. Вы не поняли. Я покупаю все!
Округлил руки, будто толстуху обнимал.
Глаза цветочницы выкатились из орбит, и в свете фонаря синим блеснули белки.
– Все?!
– Да! Все! Все ваши цветы!
– О-о-о! – толстуха всплеснула руками, будто подбрасывала младенца. – Пепита счастлива! Берите, сеньор!
Ром протянул двадцать долларов. Толстуха в восторге еще сильней закатила глаза.
– Можно вместе с ведром!
Ром приподнял цветочное ведро. Тяжело, ну и что. «Сердце, ты не подкачай». Цоканье копыт раздалось рядом. Он повернул голову. Странная старинная повозка, и кучер на козлах, вроде нашего, русского, как в старинных книжках. «Извозчик для туристов. Понял, что я иностранец. Лишь бы доллары сшибить. Или пожалел парня с тяжелой ношей?» Возница в клетчатом пиджаке подмигнул Рому.
– Садись. Скоро Новый год! Довезу за копейку! Куда тебе, сеньор? Если нам по пути – еще меньше возьму!
Ром назвал улицу, где жила Фелисидад, и крикнул:
– За десять долларов поедешь?!
Извозчик топнул ногой и поднял растопыренную пятерню над головой.
– Карамба! Еще бы!
Так и ехал по всему Мехико – в старой открытой ветру повозке с огромными колесами, с ведром цветов на коленях. Развевался по горячему ветру хвост живой вечной лошади.
А извозчик во весь голос пел старую мексиканскую песню «La Bamba» и щелкал кнутом, нарочно пугая умную лошадь, и прищелкивал пальцами, и притопывал ногами, хотел пуститься в пляс, ведь Новый год уже приближался, а с ним звездный полог новой, непрожитой жизни, – и ехал Ром к своей любимой, и счастлив он был, и лошадь косила на него сливовым печальным глазом.
Затормошили. Зацеловали! Прыгали, плясали вокруг него. Народ, вчера чужой народ, как ты стал родным? Как стал родным вчера незнакомый язык? Ром с удивлением обнаружил, что он думает по-испански, когда на нем говорит. «Страсть, сколько страсти у этих смуглых веселых людей! Где я родился? В сугробах, в снегах? Под зимними звездами? Да я сам родился здесь!»
– Ромито, о, вырос! Подрос!
– Ромито, о, загорел!
– Что ты болтаешь, вон бледненький какой! Откормим! Самолучшие бурритос буду стряпать!
– Фелисидад! Где Фелисидад?
– Фелисида-а-а-ад! Где тебя черти носят! Ром приехал!
Она появилась на верхней ступеньке лестницы без перил, ведущей со второго этажа дома на первый. Сердце внутри Рома стиснули, потом отпустили. Снова стиснули – снова отпустили на волю. «Сердце, дурацкое ты, ты же не птица в кулаке, ты же не можешь задохнуться». Он протянул руки. И она скатилась с лестницы, свалилась, упала в его руки. И пахло, одуряюще на весь дом пахло еловой смолой!
Держа Фелисидад в объятиях, он огляделся. Елка! Живая! Здесь! В доме!
Ель топырила лапы посреди гостиной, колола домочадцам локти и ладони.
– У нас три елки! – крикнула Фелисидад. – Одна здесь! Другая в кухне! Искусственная! А третья…
– А третья, – хлопнул сеньор Сантьяго Рома по спине, – третья – в вашей комнате!
«Он сказал «в вашей», значит, мы можем спать вместе».
Их первая разрешенная кровать. Их первая настоящая комната. Их первая живая елка. Их первый Новый год.
Сколько всего первого у них будет в жизни?
«Пусть все у нас будет первое. Все и всегда. Пусть каждый день наш будет первым. И единственным». Ром обнял Фелисидад, и она крепко обняла его. Грудь в грудь. Сердце в сердце.
«Твое сердце вошло в меня. А мое – в тебя. Неужели мы когда-нибудь станем стеблями шиповника на наших могилах? Станем живой равнодушной травой?»
– Завтра мы едем в Масатлан, – шепнула Рому на ухо Фелисидад.
– Куда?
– В Масатлан. На Тихий океан.
– На Тихий океан, – повторил он и улыбнулся.
– Ты как мое зеркало! Что ты повторяешь меня!
– Я твое зеркало.
– Ты…
– Я твое эхо.
– В Масатлане живет моя тетя. Тетя Клара. Ром! Не раздевай меня. Нас к ужину ждут!
Сама уже сдергивала кофточку. Торопилась – пуговица отлетела, и воротник разорвала. Расхохоталась.
– Я зашью, – сказал Ром.
– Ждут, ждут! Подождут! – сказала Фелисидад.