Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но, видимо, он чувствовал уже всю бесполезность противодействия этой реальности. Потому и литературная смелость тоже стала давать у него в это время задний ход. Как только Чуковский высказал ему свое мнение о вступительной статье, Зощенко тут же приделал к ней «Предупреждение», в котором говорил о случайности ее появления, о ее спорности, о том, что «и сам сейчас не совсем согласен с ней», и просил, «чтобы читатель более терпимо отнесся к этой моей случайной статье». Оставляя статью в неприкосновенности и тем самым настаивая на ней, он наивно заметал следы, заранее оправдывался, подстилал соломку…
Такое замешательство имело, вероятно, еще причину — усилившийся у него внутренний разлад. Кому и чему было противодействовать, от кого, что и как защищать, ограждать, коли он сам провозгласил еще в 1922 году свое согласие «большевичить», а сейчас, в 1927-м, «очень браня современность» в доверительном разговоре с Чуковским, вместе с ним же приходил к такому умозаключению, «что с русским человеком иначе нельзя, что ничего лучшего мы и придумать не можем и что виноваты во всем не коммунисты, а те русские человечки, которых они хотят переделать»?! Опасная коллизия: ум с сердцем не в ладу. И разлад этот угнетает тем сильнее, чем совестливее человек и чем он талантливее.
Из «Дневника» К. Чуковского (запись 23 августа 1927 года):
« Одно мое в эти дни утешение — Зощенко, который часто приходит ко мне на целые дни. Он очень волнуется своей книгой „О чем пел соловей“, его возмущает рецензия, напечатанная каким-то идиотом в „Известиях“, где „Соловей“ считается мелкобуржуазным воспеванием мелкого быта, — и в ответ на эту рецензию он написал для 2-го изд. „Соловья“ уморительное примечание к предисловию — о том, что автор этой книги Коленкоров один из его персонажей. Судьба „Соловья“ очень волнует его, и он очень обрадовался, когда я сказал ему, что воспринимаю эту книгу как стихи, что то смешение стилей, которое там так виртуозно совершено, не мешает мне ощущать в этой книге высокую библейскую лирику. На других писателей (за исключением Всеволода Иванова) он смотрит с презрением. Проходя мимо дома, где живет Федин, он сказал: „Доску бы сюда: здесь жил Федин“. О Сейфуллиной: „Злая и глупая баба“. О Замятине: „Очень плохой“. Поразительно, что вид у него сегодня староватый, он как будто постарел лет на десять — по его словам, это оттого, что он опять поддался сидящему в нем дьяволу. Дьявол этот — в нежелании жить, в тоскливом отъединении от всех людей, в отсутствии сильных желаний и пр. „Я, — говорит он, — почти ничего не хочу. Если бы, например, я захотел уехать за границу, побывать в Берлине, Париже, я через неделю был бы там, но я так ясно воображаю себе, как это я сижу в номере гостиницы и как вся заграница мне осточертела, что я не двигаюсь с места. Нынче летом я хотел поехать в Батум, сел на пароход, но доехал до Туапсе (кажется) и со скукой повернул назад. Эта тошнота не дает мне жить и, главное, писать. Я должен написать другую книгу, не такую, как „Сентиментальные] рассказы“, жизнерадостную, полную любви к человеку, для этого я должен раньше всего переделать себя. Я должен стать, как человек: как другие люди. Для этого я, например, играю на бегах — и волнуюсь, и у меня выходит „совсем как настоящее“, как будто я и вправду волнуюсь, и только иногда я с отчаянием вижу, что это подделка. Я изучил биографию Гоголя и вижу, на чем свихнулся Гоголь, прочитал много медицинских книг и понимаю, как мне поступать, чтобы сделаться автором жизнерадостной положительной книги. Я должен себя тренировать — и раньше всего не верить в свою болезнь. У меня порок сердца, и прежде я выдумывал себе, что у меня колет там-то, что я не могу того-то, а теперь — в Ялте — со мной случился припадок, но я сказал себе „врешь, притворяешься“ — и продолжал идти как ни в чем не бывало — и победил свою болезнь. У меня психостения, а я заставляю себя не обращать внимания на шум и пишу в редакции, где галдеж со всех сторон. Скоро я даже на письма начну отвечать. Боже, какие дурацкие получаю я письма. Один, например, из провинции предлагает мне себя в сотрудники: „Я буду писать, а вы сбывайте, деньги пополам“. И подпись: „с коммунистическим приветом““.
Взял у меня Фета воспоминания — и не просто так, а для того, чтобы что-то такое для себя уяснить, ответить себе на какой-то душевный вопрос, — очень возится со своей душой человек. ».
Упоминаемая в записи Чуковского рецензия, которая так возмутила Зощенко, была напечатана в «Известиях» (ежедневная центральная правительственная газета) 14 августа 1927 года и называлась «Обывательский набат». Эта статья в разгромном стиле оценивала «Сентиментальные повести», а насчет повести «О чем пел соловей» и ее автора там говорилось следующее: «…в этой книге перед нами все тот же старый зощенковский герой, маленький гнусненький человечек, плотоядный и косноязычный, глупый, но с хитрецой, корыстный, тупой и ничтожный. Если бы у Зощенко-сатирика за бичующими строками проглядывала хоть тень любви к человеку и веры в его будущее, его творчество не было бы таким тяжелым и жутким. Ну, у Зощенко нет этой любви, этой веры, у него ничего за душой нет. Это — обыкновенный, рядовой обыватель, который с некоторым даже злорадством копается, переворачивает человеческие отбросы…»
Весьма показательно, что злобный тон становится необходимым критику, как только речь заходит не о «юмористе», а о Зощенко-сатирике. Тут сразу все средства хороши — от лжи до оскорблений и гадостей. И вполне понятно (вовсе не «поразительно») состояние Зощенко после прочтения такой статьи, отмеченное Чуковским: «…вид у него сегодня староватый, он как будто постарел лет на десять…» А зная характер Зощенко, его мучительный недуг и болезненную реакцию на определенные внешние раздражители, становятся объяснимыми и его поиски самозащиты, иных поведенческих и творческих ориентиров: «Я должен написать другую книгу, не такую, как „Сентиментальные рассказы“, жизнерадостную, полную любви к человеку, для этого я должен раньше всего переделать себя». Книга должна быть «положительной».
Всего через несколько дней, в конце того же августа 1927 года, К. Чуковский делает о нем такую многозначительную запись:
« Позвонил Зощенко. „К.И.! так как у меня теперь ставка на нормального человека, то я снял квартиру в вашем районе на Сергиевской, 3 дня перед этим болел: все лежал и думал, снимать ли? — и вот наконец снял, соединяюсь с семьей, одобряете? Буду ли я лучше писать? — вот вопрос“. Я сказал ему, что у Щедрина уже изображена такая ставка на нормального человека — в „Современной идиллии“ — когда Глумов стал даже Кшепшицюльскому подавать руку.
— Этого я не знал, вообще я Щедрина терпеть не могу и очень радуюсь, что Фет его ругает в тех воспоминаниях, которые я читаю теперь».
Эта запись проницательного Чуковского не только о Зощенко — о всей советской интеллигенции, о том пути, который ей предстоял, а вернее, на который она уже встала, признав большевистский Октябрь и взявшись сотрудничать с советской властью. Но прежде, чем восстановить в памяти события из «Современной идиллии», попробуем ответить на вопрос о том, почему Зощенко «не мог терпеть» Щедрина. Вероятно, такое отношение коренилось в органике его писательской натуры: Щедрин изначально в своем творчестве был идеологичен, Зощенко — литературен. Вспомним, как Зощенко с неприятием высказывался по поводу требования «идеологически определиться», провозгласив, что «нету у меня ни к кому ненависти — вот моя точная идеология», как обнаруживал путаницу и несведущность в политических вопросах, считая большевиков заступниками крестьян и на свой лад различая марксистов и коммунистов. А родовитый дворянин М. Е. Салтыков, взявший себе псевдоним Н. Щедрин и ставший знаменитым русским сатириком и публицистом XIX века, во всей своей литературной деятельности был захвачен определенными идеями справедливого общественного устроения — от идей французских социалистов-утопистов, затем взглядов либерального народничества до убеждений революционной разночинной интеллигенции в лице Белинского, Добролюбова, Некрасова, Чернышевского. Большевики исключительно высоко оценили творчество Щедрина, представляя его приверженцем революционного радикализма (пусть и с позиции крестьянской революции). Полное собрание его сочинений, издававшееся в СССР с 1934 по 1941 год, в своем первом томе открывалось внушительной статьей партийного публициста Д. Заславского «Щедринские типы в произведениях Ленина и Сталина» (том вышел в 1941 году, в конце всего издания).