Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Разговор велся урывками. Наконец он прервал его.
— Видите, что делается, — сказал он, — мы выбиваемся из сил, но ведь дел масса. Приходите ко мне на квартиру сегодня в двенадцать часов вечера.
Князь погладил свою седую бороду и посмотрел на меня со слабой улыбкой. Он казался усталым и изнуренным, а глаза его, и в обычное время маленькие, почти исчезли за ресницами. За две недели он постарел на десять лет. Человек большого обаяния, он был бы превосходным председателем Совета Лондонского графства. Он был идеальным председателем земского союза, но он не годился для революционного премьер-министра. Я сомневаюсь, смог бы кто-нибудь из его класса удержаться в то время на его месте. Естественный ход событий не терпит никакого вмешательства в свои процессы, а время диктаторов еще не пришло или уже миновало.
Я был у Львова — скромная квартира из двух комнат, где он жил с того самого дня, когда приехал из Москвы принять бразды правления. Он был в том же костюме, дорожный мешок все еще стоял в передней. У меня сердце разрывалось, глядя на него. Он казался таким одиноким и покинутым. Как всегда, он говорил немного отрывисто и односложно. Он был скромен и, вопреки аристократической фамилии, больше походил на деревенского доктора, чем на аристократа. На мало его знающих он производил впечатление хитреца — исключительно благодаря своей застенчивости. С теми, кому он доверял, он был откровенен и прост — он не скрывал своих страхов и опасений. Россия переживает, но… Россия будет воевать, но… все, что он говорил, сводилось к признанию собственной слабости.
Встретившись с другими моими московскими друзьями, членами правительства, я увидел ту же беспомощность, те же опасения. Во всем кабинете был только один человек, обладающий какой-то силой. Это был кандидат Советов — Керенский, министр юстиции. Революция сокрушила моих прежних друзей-либералов. Приходилось искать новых богов.
Первую мою встречу с Керенским устроил князь Львов. Это была лучшая из возможных рекомендаций. Как большинство социалистов, Керенский уважал Львова, как за его честность, так и за все, сделанное им для русского народа. Я получил приглашение к завтраку.
В назначенный час мои сани остановились у Министерства юстиции, я поднялся наверх по парадной лестнице, где еще три недели назад царили чопорные церемоний старого режима, и вошел в приемную, наполненную толпой солдат, моряков, служащих, студентов, курсисток, рабочих и крестьян, терпеливо ожидающих своей очереди, как ждут в хлебных очередях на Литейном или на Невском. Я пробрался через эту толчею к усталому издерганному секретарю.
— Вы хотите видеть Александра Федоровича Керенского? Совершенно невозможно. Придется прийти завтра.
Я терпеливо объясняю, что приглашен к завтраку. Голос автоматически прерывает:
— Александр Федорович уехал в Думу. Понятия не имею, когда он вернется. Сейчас вы сами знаете…
Он пожимает плечами. Не успел я изобразить на лице разочарование, как в толпе начинается волнение. «Расступись! Расступись!» — кричат солдаты. Два нервных, очень молоденьких адъютанта расчищают проход, и Керенский крупными энергичными шагами приближается ко мне. Лицо его мертвенно бледно, даже желтовато. Узкие, монгольские глаза усталы. С виду кажется, что ему физически больно, но решительно сжатые губы и коротко подстриженные под бобрик волосы создают общее впечатление энергичности. Он говорит короткими, отрывистыми фразами, делая легкие, четкие движения головой. На нем черный, похожий на спортивный, костюм, одетый поверх черной русской рабочей блузы. Он берет меня за руку и ведет в свое личное помещение, и мы садимся завтракать за длинным столом, человек на тридцать. Мадам Керенская уже завтракает. Рядом с ней Брешковская, бабушка русской революции, и крупный крепкий моряк Балтийского флота. Люди входят и выходят когда хотят. Завтрак наспех, по-видимому, для всех желающих. Керенский все время говорит. Несмотря на правительственный декрет о запрещении спиртных напитков, на столе вино, но сам хозяин на строгой диете и не пьет ничего, кроме молока. Всего несколько месяцев назад ему удалили больную почку, но его энергия неугасима. Он вкушает первые плоды власти. Ему уже мешает давление, производимое на него союзниками. «Как бы реагировал Ллойд Джордж, если бы к нему пришел русский и стал учить его, как управлять английским народом?». Несмотря на это, он в хорошем настроении. Его энтузиазм заразителен, его гордость революцией безгранична. «Мы делаем то же самое, что вы делали несколько столетий назад, но пытаемся сделать это лучше — без Наполеона и Кромвеля. Меня называют сумасшедшим идеалистом, но благодарите Бога за идеалистов в этом мире». И в эту минуту я готов был благодарить Бога вместе с ним.
После этого первого завтрака я много раз встречался с Александром Федоровичем. В России я знал его лучше — гораздо больше, чем кто-либо из английских чиновников. Не раз я служил ему переводчиком при переговорах с сэром Джорджем Бьюкененом. Часто я видел его одного.
Именно ко мне он пришел, скрываясь от большевиков. Это я помогал ему в выезде из России. И теперь, когда тысячи русских и английских противников большевиков поносят его, когда те, кто искал его расположения и опирался на его слова, проклинают его имя, — я остаюсь его другом.
Керенский стал жертвой буржуазных упований, расцветших благодаря его недолгому успеху. Он был честен, если не велик, искренен, несмотря на ораторский талант, и для человека, превозносимого в продолжение четырех месяцев как божество, сравнительно скромен. С самого начала он вел безнадежную борьбу, пытаясь загнать обратно в окопы нацию, уже покончившую с войной. Под перекрестным огнем большевиков слева, на каждом перекрестке и в каждом окопе кричавших о мире, правых и союзников, требующих восстановления порядка царскими методами, у него не оставалось шансов на победу. И он пал, как пал бы любой, попытавшийся сделать то же самое.
И все же в продолжение нескольких недель казалось, что его ораторский талант совершил чудо и что его нелепая вера в благоразумие русского народа (разделяемая всеми эсерами и большинством либералов) может оправдаться. Ибо Керенского следует считать одним из величайших в своем роде ораторов в истории. В его выступлениях не было ничего обаятельного. Его голос огрубел от постоянного крика. Он мало жестикулировал, удивительно мало для славянина, но он владел речью и говорил с покоряющей убежденностью. Как отчетливо я помню его первый приезд в Москву! Это было, кажется, вскоре после назначения его военным министром. Он только что вернулся из поездки по фронту. Он выступал в Большом театре — там, где позднее большевики ратифицировали Брест-Литовский мир. Но Керенский был первым политическим деятелем, выступающим на этой знаменитой сцене, давшей миру Шаляпина, Собинова, Гельцер, Мордкина и массу других певцов и танцоров. В тот день громадный театр был набит до отказа. В Москве зола русского патриотизма была еще тепла, и Керенский пришел, чтобы снова раздуть его пламя. Генералы, высшие чиновники, банкиры, крупные промышленники, купцы с женами занимали партер и ложи бельэтажа. На сцене — представители Советов солдатских депутатов. На авансцене, как раз над суфлерской будкой, соорудили небольшую кафедру. Обычное десятиминутное опоздание, и по залу пошли толки: Александр Федорович болен, новый кризис отозвал его в Санкт-Петербург.