Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Господи, он уже пьян. И все-таки недостаточно пьян. Он влил в себя вино, но оно не дошло до первопричины, жертвы автокатастрофы, запертой все эти годы в ловушке покореженного металла. Патрик испустил громкий вздох, завершившийся сопением, и безнадежно уронил голову.
Принесли крем-брюле, и Патрик проглотил его так же быстро, как и остальное, однако теперь ощущал усталость и подавленность. Жадность, с которой он поглощал еду, всегда приводила его в безмолвное уныние. Несколько минут он мог только смотреть на ножку бокала, потом наконец собрался с силами потребовать Мар де Бургонь и счет.
Патрик закрыл глаза, выпуская сигаретный дым через рот, вдыхая через нос и вновь выпуская через рот. Безотходный процесс. Конечно, он по-прежнему мог воспользоваться приглашением Анны и поехать на прием, но уже знал, что не поедет. Почему он всегда отказывается? Отказывается идти в гости. Соглашаться. Прощать. Когда будет уже поздно, он пожалеет, что не поехал. Патрик взглянул на часы. Всего половина десятого. Время еще не прошло, но как только пройдет, упрямство сменится сожалением. Он даже мог вообразить, что любил бы женщину, если бы прежде ее потерял.
То же и с чтением. Стоило остаться без книг, тяга к чтению становилась неутолимой, а если он предусмотрительно брал с собой книгу, как сегодня, когда сунул в карман пальто «Миф о Сизифе», то мог быть уверенным, что желание читать его не посетит.
До «Мифа о Сизифе» он почти год носил с собой «Безымянного» и «Ночной лес», а в предшествующие два года — свою главную карманную книгу, «Сердце тьмы». Иногда, в ужасе от собственного невежества, Патрик решал одолеть что-нибудь трудное или даже фундаментальное. Тогда он брал у себя из шкафа «Семь разновидностей неоднозначного» или «Историю упадка и разрушения Римской империи»{61}, только чтобы обнаружить на первых страницах свои же мелкие и неразборчивые заметки на полях. Эти следы ранней цивилизации успокаивали бы, сохранись у него хоть какие-нибудь воспоминания о том, что он, очевидно, прочел, однако такая забывчивость вызывала у него панику. Что пользы в опыте, который невозможно сохранить? Прошлое, словно вода в горсти, утекало у него между пальцев.
Патрик с усилием поднялся и пошел по толстому красному ковру, рискованно запрокинув голову и прикрыв глаза так, чтобы через ресницы видеть вместо столиков лишь темные пятна.
Он принял великое решение. Он позвонит Пьеру и предоставит судьбе, затариться или нет.
Если Пьер спит, то смэка получить не удастся, а если бодрствует, то стоит заехать к нему и взять ровно столько, чтобы выспаться. И еще чуть-чуть на утро, чтобы не было худо.
Бармен положил телефон на стойку красного дерева и рядом еще порцию Мар де Бургонь. 5… 5… 5… 1… 7… 2… 6. Сердце учащенно забилось. Патрик внезапно ощутил прилив жизненных сил.
«Сейчас я не могу подойти к телефону, но если вы оставите сообщение…»
Патрик грохнул телефон на стойку. Чертов автоответчик. Совсем, что ли, Пьер сдурел, спать в десять вечера? Полное безобразие. Патрик взял телефон и снова набрал номер. Может быть, оставить сообщение? Какую-нибудь хитрую шифровку вроде: «Проснись, придурок, я хочу затариться».
Нет, безнадежно. Судьба вынесла вердикт, и надо ей покориться.
На улице было неожиданно тепло. Тем не менее Патрик поднял воротник пальто и принялся высматривать свободное такси.
Оно скоро появилось, он выступил на проезжую часть и поднял руку.
— В отель «Пьер», — сказал Патрик, забираясь внутрь.
5
Какое орудие применить, чтобы освободиться? Презрение? Агрессию? Ненависть? Они заражены присутствием отца, тем самым, от чего он должен был себя освободить. И горечь, которую Патрик испытывал, если задуматься на минутку, разве он научился ей не от отцовского падения в парализующую тоску?
После развода с Элинор Дэвид остался на юге Франции, всего в пятнадцати милях от старого дома в Лакосте. В новом доме, где все окна выходили в заросший сорняками центральный двор, он целыми днями лежал в постели, хрипя, глядя в потолок, не находя в себе сил даже пройти через комнату и взять «Джоррокс снова в седле»{62} — книгу, которая некогда взбадривала его в самых безнадежных ситуациях.
Когда Патрик в свои восемь-девять лет навещал отца, разрываясь между страхом и безграничной верностью, Дэвид говорил только об одном: он хочет умереть и дать сыну последние наставления.
— Я, скорее всего, долго не протяну, — хрипел он. — Может быть, мы видимся последний раз.
— Нет, папа, не говори так, — умолял Патрик.
А дальше начинались всегдашние сентенции: наблюдай за всем… никому не верь… презирай мать… прилагать усилия — вульгарно… в восемнадцатом веке все было лучше.
Год за годом Патрик выслушивал Дэвида в уверенности, что это последние слова отца, квинтэссенция его мудрости и опыта, которые надо бережно сохранить, несмотря на очевидные свидетельства, что отцу его взгляды никакого счастья не принесли. Впрочем, стремиться к счастью тоже было вульгарно. Вся система, как многие другие, была исключительно стройна и логична, если только принять на веру ее основные положения.
Если отец все же вставал с постели, получалось еще хуже. Они шли в деревню за покупками. Отец был в старой зеленой пижаме, коротком синем пальто с якорями на пуговицах и темных очках с веревочкой, привязанной к дужкам. Наряд дополняли тяжелые ботинки на шнуровке, как у местных трактористов. Еще Дэвид отпустил снежно-белую бороду и всегда брал для покупок оранжевую нейлоновую сумку с потускневшей золотой ручкой. Патрика принимали за его внука, он запомнил стыд и ужас, а также упрямую гордость за то, что сопровождает в деревню эксцентричного отца.