Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Когда ее привезли в замок, она запыхтела и засопела, учуяв лишь смрадный дух мяса — и ни малейшего дуновения серы, ни единого знакомого запаха. Она уселась на ягодицы, издав при этом тот собачий вздох, который не означает ни облегчения, ни смирения — ничего кроме простого выдыхания воздуха.
Герцог сух, как старый лист бумаги; его высохшая кожа шуршит о простыни, когда он откидывает их, чтобы размять свои тощие ноги, покрытые застарелыми рубцами в тех местах, где кожа была разодрана колючками. Он живет в мрачном доме совершенно один, если не считать этой девочки, которая, так же как и он, имеет мало общего с остальными людьми. Спальня его выкрашена в терракотовые тона, омытые страданием, ржавые, как чрево какой-нибудь мясной лавки на Иберийском полуострове, однако с тех пор, как сам он перестал отражаться в зеркалах, ему уже ничто не может причинить страдание.
Он спит на украшенной оленьими рогами кровати, обитой мрачным, темным железом, пока луна — властительница превращений и покровительница сомнамбул — не воткнет свой непререкаемый перст сквозь створки узкого окна и не коснется его лица: и тогда он открывает глаза.
По ночам эти огромные, неутешные, жадные глаза полностью поглощает расширившийся, сверкающий зрачок. Его глаза ненасытны. Они открываются для того, чтобы поглотить тот мир, в котором он никогда не видит собственного отражения; он прошел сквозь зеркало и отныне живет по ту сторону вещей.
Луна разливает свой мерцающий млечный свет на заиндевелую траву; говорят, что в такие лунные ночи, когда погода способствует превращениям, вам — если вы настолько безрассудны, что отважились выйти в такой поздний час, — будет нетрудно отыскать его, быстро крадущегося вдоль церковной стены, закинув на спину половинку сочного трупа. Бледный свет раз за разом омывает поля, пока все не начинает блестеть, и, когда во время своего волчьего пиршества он с воем носится вокруг могил, следы его лап остаются на покрытой инеем земле.
В кроваво-красный час раннего зимнего заката все двери домов на много миль вокруг запираются на засовы. Когда он проходит мимо, коровы беспокойно мычат в своем хлеву, а собаки, скуля, прячут нос между лап. На своих хрупких плечах он несет таинственное и тяжкое бремя страха; ему уготована роль пожирателя тел, похитителя трупов, который опустошает последние пристанища мертвецов. Кожа у него белая, словно у прокаженного, ногти острые, нестриженые, и ничто не может его остановить. Даже если набить тело мертвеца чесноком, ну что ж, у него только слюнки потекут от наслаждения — «труп по-провансальски». Он не прочь почесать спину о святое распятие и присесть у церковной купели, чтобы вдосталь налакаться святой воды.
Она спит в мягкой и теплой золе очага; все кровати — ловушки, она не будет в них спать. Она может выполнять несколько простых действий, которым ее обучили монахини: заметает волосы, хребты и суставы, разбросанные по всей его комнате, в совок для мусора; на закате, когда он встает, она застилает его кровать, а серые волки за окном воют, словно зная, что его превращение — лишь пародия на их облик. Безжалостные к своим жертвам, они нежны в обращении друг с другом; будь герцог волком, его бы с гневом изгнали из стаи и ему пришлось бы многие мили бежать за ними вслед, униженно припадая брюхом к земле, подползать к добыче только после того, как все остальные насытились и заснули, глодать уже хорошо обглоданные кости и жевать огузки. Но для нее, вскормленной волками в тех горных краях, где ее родила и бросила мать, для нее — простой кухарки, ни волчицы, ни женщины — нет лучшей доли, чем делать за него всю поденную работу.
Она выросла с дикими зверьми. Если бы ее — грязную, оборванную и дикую — можно было перенести в рай, откуда пошел весь наш род, где Ева и ворчащий Адам сидят на корточках среди ромашек и выискивают друг у друга вшей, то оказалось бы, что она-то и есть то мудрое дитя, которое ведет их всех за собой, а ее молчание и завывания представляют собой настоящий язык, такой же, как и любой другой язык природы. В мире, где цветы и животные умеют говорить, она была бы нераспустившимся бутоном плоти в пасти какого-нибудь льва; но может ли надкусанное яблоко вновь обрасти плотью, зарубцевав след зубов?
Ее удел — немота; но порой у нее все же невольно вырывается какое-то шипение, словно ее бездействующие голосовые связки — это струны эоловой арфы, дрожащие от случайных порывов ветра; ее шепот менее внятен, чем голоса немых.
На деревенском кладбище — знакомые следы оскверненных могил. Гроб был растерзан с той же беспечностью, с какой в рождественское утро ребенок разворачивает подарок, а от его содержимого не осталось и следа, кроме обрывка свадебной фаты, в которую было завернуто тело, повисшего на ветвях ежевики у кладбищенских ворот, так что всем стало понятно, куда он потащил тело, — в свой мрачный замок.
Шло время, девочка росла в этом гипнотическом, уединенном месте, среди вещей, которые она не могла ни назвать, ни даже воспринять. Как она мыслила, как она чувствовала, эта вечно чужая девочка со своими дремуче-лохматыми мыслями и примитивным сознанием, которое существовало как поток меняющихся впечатлений; нет таких слов, которые бы могли описать, каким образом она находила контакт с этой бездной между своими грезами — такими же странными наяву, как и во сне. Волки заботились о ней, потому что знали: она не совсем волк; мы сами заточили ее в животном состоянии из страха перед ее неполноценностью, потому что она демонстрировала нам, какими мы были когда-то, и так шло время, хотя она едва ли замечала его бег. И вдруг у нее пошла кровь.
В первый раз это ее ошеломило. Она не знала, что это значит, и первые мысли, которые начали в ней шевелиться, были догадками относительно возможной причины случившегося. Луна светила в окно кухни, когда она проснулась, почувствовав, как жидкость струится меж ее бедер, и ей подумалось, что это какой-нибудь волк, быть может, неравнодушный к ней, как это обычно бывает у волков, и который — кто знает? — живет где-нибудь на луне, укусил ее в промежность, пока она спала, и несколько раз покусывал ее столь нежно, что она даже не проснулась, но достаточно сильно, чтобы прокусить кожу. Теория эта была предельно расплывчатой, однако вскоре из нее начало расти некое дикое рассуждение, словно какая-нибудь пролетавшая мимо птичка обронила зернышко в ее разум.
Кровь продолжала идти несколько дней, которые показались ей целой вечностью. До той поры у нее не было четкого понятия ни о прошлом, ни о будущем, ни о длительности времени — только о беспредельном настоящем моменте. Ночью она украдкой пробралась в пустой дом в поисках тряпок, чтобы остановить кровь; в монастыре ее немного научили элементарной гигиене, достаточно, чтобы уметь закапывать собственные экскременты и смывать с себя естественные выделения, и хотя монахини не могли объяснить ей, как все должно быть, она сделала все как надо, но не из брезгливости, а из стыда.
В комнатах, которые не открывались с того дня, когда герцог, родившийся со всеми зубами, с криком появился на свет, откусил материнский сосок и заплакал, она нашла полотенца, простыни и наволочки. В заросших паутиной платяных шкафах она отыскала лишь однажды надеванные бальные платья, а в углу его кровавой комнаты — сваленные грудой саваны, ночные рубашки и погребальные костюмы, в которые были завернуты лакомые кусочки из герцогского рациона. Она разорвала на полоски самые впитывающие ткани и неуклюже запеленала себя. В процессе всех этих поисков она наткнулась на зеркало, над поверхностью которого герцог проходил, как ветер над куском льда.