Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Смысл метафоры заключается в том, что читатель ждет от литературы суггестивного эффекта, который заложен в ее природе и является возбудителем читательской рецепции. Вместе с тем этот эффект разоблачен, то есть фактически убит, по причине обнажения литературных приемов в системе, например, авангардистской эстетики. «Мерцающая эстетика» как антиавангардистская и антитрадиционная доктрина выдает шар за утку и утку за шар, точно зная, что шар не утка. Живой утки больше не будет, но шар-симулякр в меру своих имитационных возможностей обеспечивает жизнедеятельность литературы. Ревнители реалистических формообразований могут быть опечалены подобной махинацией, однако от их сожалений мало толку. Они судят со стороны и не видят главного.
Писатель новейшего времени ищет продолжения литературы в сочетании ясного осмысления ее игровой основы и эмоционального воздействия на читателя. В этом отношении «игра в трагедию» и «трагедия игры» у Бориса Виана приобретают актуальное значение.
Игровой момент в «Пене дней» обусловлен не только стилистическими, но и словесными играми. Обилие каламбуров, неологизмов, буквальное толкование идиоматических выражений придают роману «несерьезный» характер. То же самое можно сказать об игровом, фантастическом вещном мире «Пены дней», который теснее связан с человеческими эмоциями, нежели в традиционной прозе. Когда Хлоя заболевает, квартира, в которой живут молодожены, начинает уменьшаться, скукоживаться. Говорящая мышка — элемент поэтики мультфильма, — не выдержав страданий Колена, кончает самоубийством.
Такой нежности мира противостоит жестокость человеческого поведения, причем жестоки бывают не только полицейские, но и сами герои. Правда, здесь как раз лучше всего видно расщепление «игры в трагедию» на игру и трагедию.
Узнав об обмороке Хлои, Колен убивает ленивого служителя катка, который не торопится открыть ему кабинку:
«Тогда он, озверев, с размаху нанес ему удар коньком в подбородок, и голова служителя, оторвавшись, угодила прямо в воздухозаборное отверстие вентиляционной системы, обслуживающей холодильную установку».
Эти подробности относительно места, куда залетела оторванная голова, смешат французского читателя, но оставляют в недоумении русского, которому видится не забавный баскетбол, а кровь и ужас насилия.
Здесь обнаруживается разница, кстати сказать, совершенно не исследованная в литературоведении, между пределом юмористического в русской и французской литературных традициях. Русский роман абсолютно не выносит унижения, а тем более уничтожения человеческого тела и личности. Превращение человеческого лица в предмет насмешки считается нарушением гуманистического кодекса и морально осуждается. Только в четко маркированном сатирическом направлении допускается «редукция» человека с назидательной целью, его превращение в «мертвую душу», по отношению к которой все позволено. Человек в русском романе не должен быть объектом, в этом моральный пафос всей литературы о «маленьком человеке». Во французской литературе человек гораздо легче уподобляется манекену. Его можно шутя убить, как три мушкетера шутя расправляются со своими противниками. В русской традиции убийство никогда не принимает шуточного характера.[19]Оторванная голова конферансье в «Мастере и Маргарите» скорее отрезвляет развеселившегося читателя, чем поощряет его смех.
В мире, поделенном на «своих» и «чужих», убийство «чужих» — игра и шутка, их не жалко.
«Жан-Соль Партр был мертв, и чай его остывал» —
так повествуется о насильственной смерти философа, в то время как смерть «своего» Шика описана трагически:
«Кровь булькала у него в гортани, голова склонялась все ниже и ниже. Он уже не стискивал живот, а бесцельно взмахнул окровавленными руками, словно пытаясь опереться о воздух, и ничком упал на пол».
Мир «Пены дней» в творчестве Виана оказался уникальным. Поэтика ювенильного романа в последующих произведениях писателя постепенно распадается, герои взрослеют и обременяются заботами, которые в «Пене дней» казались «чужими». На смену играм идет стилистически куда более традиционный роман, оставляющий большое место размышлениям и самоанализу героев. Правда, фантастический элемент полностью не исчезает, но трансформируется, приобретая солидный притчевый характер.
…Мне близок Виан — стилист и стилизатор, создавший в «Пене дней» на основе монтажа различных стилей свой собственный метастиль, отразивший пестроту, разнообразие и в то же время фундаментальную условность всевозможных художественных решений.
1978, 1995 гг.
Что такое Селин, как не последний по времени, крупнейший, всамделишный, не буря в стакане дистиллированной воды, скандал во французской литературе?
В западной словесности настала унылая пора «репрессивной толерантности». Когда все позволено, о скандале можно только грезить. Селин — недосягаемый идеал литературного тщеславия. Фигура почти что мифическая.
«Кто не восхищается Селином? — пишет историк новейшей французской литературы Жак Бреннер. — Ни у кого из французских писателей в настоящее время нет более прочной литературной репутации, чем у него».
С мнением Ж.Бреннера, считающего, что только Марсель Пруст способен оспаривать у Селина «первое место» среди французских писателей XX века, соглашаются многие исследователи литературы. Однако они явно не способны прийти к единому или по крайней мере схожему выводу, почему Селин занял такое особое положение.
«С тех пор как критики вновь принялись читать его добрый десяток лет тому назад, — писала в 1984 году исследовательница творчества Селина Мари-Кристин Беллоста, — многие видят в нем самого значительного писателя, изобразившего болезни нашей современной цивилизации. Остается задаться вопросом, что же хорошего мы видим в нем, раз „компрометируем себя“ (как говорил Жан-Луи Бори[20]) обращением к нему. Порожден ли наш интерес — на основании формулы: литература прежде всего! — поразительным соответствием его языка содержанию его книг, его скрипучему смеху? Или же этот интерес вызван тем, что он был очарован злом, которое необходимо понять, чтобы уберечься от него? Или же дело в том, что индивидуальность его голоса мстит нам за рассудочность нас опекающей цивилизации? Или его религиозное и садомазохистское мировоззрение, когда историческое становление видится как неизлечимая болезнь, создает почву для некой системы безответственности, дающей нам премилое оправдание лености мысли? Или же, наконец, все дело в том, что, описав историю как механизм, которым мы не способны управлять, он предоставил литературное алиби тем, кто стыдливо отказывается от осознанно критического взгляда на общество?»