Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Меня привел один мой перуанский приятель, профессор литературы, с которым я познакомился в Буэнос-Айресе четыре-пять лет тому назад. Мы были недолго. Я к тому времени читал только «Королей» и не очень хорошо их помнил. И поскольку мне говорить особенно было нечего, визит не продлился и получаса. Он сидел за письменным столом, собираясь писать, и на коленях у него был один из его котов. Я не знал, над чем он тогда работал. Но я старательно запомнил все, что он уже опубликовал, чтобы позднее раздобыть эти книги, и сделать это мне удалось с большим трудом.
Со своей стороны, Хосе-Мария Гельбенсу рассказывает нам примерно о том же самом, описывая эпизод, свидетелем которого он был несколько лет спустя и который дает представление о неизменной доброжелательности Кортасара, свойственной ему на протяжении всей его жизни:
Среди многих воспоминаний, которые я храню о Хулио Кортасаре, есть одно, которое живет во мне постоянно и является для меня неким показателем его образа жизни: книжная ярмарка в Мадриде, весеннее утро. Хулио подписывал читателям свои книга до полного изнеможения, было страшно жарко, и, когда все закончилось, мы отправились в гостиницу что-нибудь выпить и поговорить о том о сем: обычный способ расслабиться после такой нагрузки. Компания состояла из нескольких приятелей из издательского и литературного мира, и, как это обычно бывает, среди нас оказался человек, с точки зрения литературной ничего из себя не представлявший; просто еще один человек; все присутствующие, казалось, не замечали признаков явного нарциссизма, которые он выказывал и которые отличают обычно плохо воспитанных людей.
Едва начался разговор, каждый затронул и свои проблемы, и, конечно, разговор крутился вокруг Кортасара, так что этот человек оказался в совершенной изоляции. Никто с ним не говорил, никто не обращал на него внимания. Только Хулио, который мгновенно уловил эту неловкость, все более усугублявшуюся, вдруг обратился к нему – застенчиво, иначе не скажешь, ведь они не были знакомы, – и, несмотря на настойчивые призывы остальных, разговорился с этим человеком, не оставляя своим вниманием и других собеседников, и вовлек его в общий разговор, который продолжался за аперитивом, так что скоро вся компания признала этого человека своим.
Когда мы вышли из бара, каждый лично попрощался с этим человеком, которому Кортасар как бы выдал карт-бланш. Таковы люди. Я полагаю, все читали «Истории о хронопах и фамах», и полагаю, никто, за исключением Хулио, просто не распознал в этом человеке подлинного хронопа. (Но заверяю, то был не я; я просто был свидетелем проявления человеческих качеств этого великого изобретателя литературных механизмов) (Из интервью. Май 2001 года).
Если говорить о внешнем облике Кортасара тех лет – в период создания «Игры в классики», – он мало изменился по сравнению с тем, каким был десять лет назад. Худой, очень высокий, прическа та же, только теперь без бриолина и, пожалуй, волосы немного подлиннее, бороды еще нет, зеленые глаза; его еще можно иногда увидеть в галстуке, хотя и не так часто, как во время жизни в Аргентине. Не нужно особенно всматриваться, чтобы понять то, что было очевидно для всех, кто с ним общался: он продолжал выглядеть как молодой человек, несмотря на то что Кортасар был тогда накануне своего пятидесятилетия. Однако не видно никаких клетчатых пиджаков, с платочком, торчащим из бокового кармана, ни сверкающих ботинок, этой типичной экипировки жителя Буэнос-Айреса, пришедшего на танцы в «Палермо-Палас» или в театр «Колумб», которого мы видим на фотографиях его юности. Трудно соединить Кортасара, одетого в свитер, с трубкой в руке, который отстраненно смотрит в камеру, с тем, другим Кортасаром, затянутым в узкий пиджак темного тона и в галстуке, или с Кортасаром, приготавливающим жаркое на загородной лужайке вместе со своими коллегами из Национального колледжа Сан-Карлос в Боливаре, которые одеты и ухожены так же тщательно, как он. В конечном счете того и другого Кортасара роднят только часы с браслетом на левой руке, с циферблатом на внутренней стороне запястья, как он любил их носить, да отсутствие перстней на пальцах.
Однако, так же как и в те времена, продолжались его недомогания, с которыми он обычно боролся с помощью аспирина. В это время с ним произошел из ряда вон выходящий случай по причине неверно установленного содержания кислотности, путем уменьшения которой его лечащий врач пытался облегчить болезненное состояние, вызываемое головными болями и повышенной температурой.
Это было в Париже в 1959 году. Кортасар был на приеме у врача, и тот сделал соответствующие назначения. Выйдя от врача, он шел по улице Ренн, направляясь к вокзалу Монпарнас, и вдруг почувствовал себя странно, так, будто рядом с ним повеяло некой скрытой угрозой: то же самое испытывали иные из его персонажей, которые в самых обычных, повседневных обстоятельствах вдруг чувствовали, что их окружает нечто ужасное; они оказывались в невероятной ситуации среди обычной улицы, залитой солнцем, по которой спокойно ехали самые обыкновенные машины, а из колледжа выходили школьники с портфелями. Он продолжал идти, чувствуя эту неведомую угрозу, и тут понял, что слева от него идет еще кто-то, почти вплотную к нему, буквально по пятам. Кто-то, на кого он не осмеливался взглянуть. Когда он наконец различил очертания собственного профиля, ему стало ясно, что это был он сам, что он раздвоился и что его второе «я» отделилось от первого. Он не знал, сколько длилось это состояние, но нашел в себе силы, чтобы повернуть направо (в сторону, противоположную той, где находился призрак или галлюцинация, вызванная медикаментозными средствами), вошел в бар и заказал двойной кофе, который выпил залпом. Когда он вышел на улицу, то уже больше не обнаружил своего второго «я» в качестве привидения и потому спокойно пошел домой и проспал весь остаток дня.
Что осталось в этом человеке, пожинавшем плоды профессионального триумфа, от того Кортасара, каким он был в юности? Что осталось от тех невзрачных лет? Мало, очень мало. Тени. Образы. Иногда воспоминания. Какие-то ощущения, которые, словно царапая осколком стекла, возвращали его к реальности, особенно если эти реминисценции относились к тем людям, которых он потерял, отчего эти реминисценции, несмотря на давность лет, были не менее мучительны: мы имеем в виду смерть Пако Реты и Марискаля; кроме того, смерть Перейры и отца (последняя, правда, его никак не затронула), смерть бабушки, которая заставила его горько скорбеть (1961), смерть отчима, произошедшая в последний день года, в разгар празднования Нового, наступающего 1960 года;[90] его тяготила удаленность от Аргентины, переживавшей распад во всех областях жизни, все более усугублявшийся – хотя, казалось, более было некуда – и ведущий к полному хаосу («все это так огорчительно, так удручающе – Аргентина со всеми ее путчами: мне хватило двух недель, чтобы впасть в депрессию, и совершенно не хотелось никого видеть», – скажет писатель после короткого пребывания в Буэнос-Айресе в 1962 году); все эти обстоятельства постепенно сформировали иного человека. Человека, который в совершенстве овладел всеми тонкостями парижской жизни и чувствовал себя в этом городе как рыба в воде: который знал, что лучший кофе по-арабски можно выпить у Сен-Северен, что на набережной Сены есть такое место, где можно кормить крошками птиц прямо с ладони, и в предрассветные часы умел считать звезды на набережной Берси. Он стал человеком, который превратил свой дом на площади Генерала Бере в милое сердцу убежище, в свой кибуц, который в те времена еще противостоял решительному натиску Карвелис. Человеком, который сменил наконец свою пишущую машинку «Ройял» на машинку «Ремингтон». Это был Кортасар, который объездил и всю Европу, и другие части света, Кортасар, безмерно далекий от того подростка, который как-то вечером строил с друзьями планы пробраться на торговое судно и через семнадцать дней достичь Парижа. Тогда он был юноша, теперь это был зрелый человек, но его, так же как и раньше, совершенно не занимала и не трогала ни хула ни слава: он так и остался человеком, которого если что и интересовало, так это то, где именно, в каком месте собираются мертвые ласточки: это было единственное, что он хотел знать.