Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В октябре 1920 года Уэллс посетил Россию, встретился с Лениным, в Петрограде посетил Тенишевское училище (его воспитанники отлично знали прозу Уэллса, но он не поверил, решил, что это Чуковский их настропалил), вообще о переменах в стране отзывался довольно скептически, ужасался разрухе, не верил в возрождение культуры… Был прием в его честь в Доме искусств. Шкловский кричал ему в лицо: «Скажите вашим англичанам, что мы ненавидим их за блокаду! Что мы презираем их за наш холод и голод! Что никто не смеет называть все это «курьезным историческим опытом»!» Встречу вел Замятин, долго живший в Англии и отлично владевший языком; он и замял скандал, в полном соответствии с фамилией. В разъездах Уэллса сопровождала Мура, и между ними вспыхнул роман — один из самых продолжительных в ее жизни. На вопрос, как она могла полюбить немолодого, пухлого и сдержанного англичанина, Мария Игнатьевна отвечала: «От него пахнет медом». Что поделать, от русских мужчин тогда пахло совершенно иначе.
Сама Закревская всегда утверждала, что их роман с Горьким был чисто платоническим, но трудно найти биографа, который, зная обоих, допустил бы это. Закревская легко и естественно попала в орбиту горьковского дома, в его огромную квартиру, в сложную и путаную среду, которую Горький немедленно организовывал вокруг себя, куда бы его ни занесло. В чем ему не было равных, так это в театрализации быта, в устроительстве сплошного хоровода, которым заправлял он сам: кажется, он органически не мог существовать без этого наивного украшения жизни, без самодеятельных номеров, многочасовых чаепитий, восторженно внимавших ему слушателей (рассказы, впрочем, повторялись и были отрепетированы до слова, до жеста). Быт горьковского дома всегда был шумным, безалаберным, отнюдь не богатым, но широким и гостеприимным. В доме на Кронверкском было легко встретить бывшего князя, комиссара, пролетария, писателя, бывшего коллегу Горького из числа нижегородских газетчиков или, чем черт не шутит, казанских грузчиков. Вот примерный перечень тех, кто чаще других собирался у него за столом в 1919–1920 годах: Тихонов с женой, издатель Зиновий Гржебин, председатель ЦЕКУБУ Артемий Халатов, академик Сергей Ольденбург, педагог Альберт Пинкевич, литературовед Василий Десницкий, Чуковский, Замятин, Шаляпин, Борис Пильняк, Лариса Рейснер, ее муж, комиссар Балтфлота Раскольников, художник Мстислав Добужинский, режиссер Сергей Радлов, а также, когда бывали в Петрограде, Красин, Луначарский, Коллонтай и даже сам Ленин. Само собой, бывал тут и Максим Пешков, сын Горького, служивший в Кремле на курьерской должности, но регулярно навещавший отца и затевавший беспрерывные дурачества за столом. В этом доме Мура стала своей уже к октябрю 1919 года, а в 1920-м выполняла множество горьковских поручений, в частности переводы всех его писем за границу. Комнаты Горького и Муры были рядом. Многие считают, впрочем, что Горький влюбился не столько в Мурино женское обаяние, сколько в ее умение ловить каждое его слово. Исключать это трудно — он расцветал, когда чувствовал себя интересным.
12
Кстати, и знаменитый обыск, после которого Горький поехал в Москву требовать у Ленина защиты и справедливости, случился не в последнюю очередь из-за Марии Игнатьевны, поскольку ее подозревали то в шпионаже для англичан, то в связях с немцами, и уж в любом случае в социальной чуждости. Именно в ее комнате искали особенно тщательно. Горький хотя и часто ссорился с Лениным в эти годы, но после покушения на него направил Ленину встревоженную и горячую телеграмму, и прекратил всякую оппозиционную деятельность, и регулярно искал у Ленина заступничества против террора питерских чекистов, — в 1920 году отношения были восстановлены если не до первоначального уровня, то по крайней мере до благожелательного нейтралитета. Горький встретился в Москве с Лениным, Дзержинским и Троцким. Для объяснений был вызван Зиновьев, с которым от страха случился сердечный приступ (Горький уверял, что симулированный). Зиновьеву за обыск ничего не было, но Горький получил гарантии неприкосновенности. Насколько их могло хватить, он не знал, но иллюзий не питал.
К Ленину он в эти годы обращался часто, и почти всегда — с вещами, которые сегодняшнему историку покажутся абсурдом, но Ленин вникал в горьковские просьбы и старался его беречь. Почему — сказать трудно: вряд ли из сентиментальных соображений, они были Ленину несвойственны. Авторитет Горького в глазах Запада тоже ни при чем. Вероятнее другое: Ленину был присущ врожденный, на генетическом уровне усвоенный пиетет к русской литературе. И ему, и его прослойке — провинциальной интеллигенции, воспитанной на подпольном чтении Чернышевского, — так и не удалось избавиться от этого предрассудка до конца. Может быть, поэтому Ленин ограничился высылкой творческой интеллигенции на «философском пароходе», а не уничтожил ее. Может быть, Горький представлялся ему действительно могучим художником — вкусы у него были традиционалистские, и горьковский социальный реализм был ему близок. Возможно, он просто считал Горького полезным в качестве связного между партией (членства в которой Горький не возобновил после перерегистрации) и интеллигенцией (которая Горькому теперь верила больше, чем когда-либо). Словом, если Горький просил за профессора — профессора отпускали. Если указывал, что из типографии «Копейка», где печаталась «Всемирка», забирают слишком много рабочих на фронт или иные трудовые повинности, — «Копейку» оставляли в покое. А если Горький обращал внимание Ленина на то, что на улицах Петрограда гниет слишком много мешков с песком, оставшихся от уличных боев лета и осени 1917 года, — Ленин помечал: «В Утильсырье». И «Утильсырье» начинало выполнять горьковскую программу — собирать тряпки и отправлять их на бумажное производство.
Горьковское заступничество помогло бы и Блоку — но увы, разрешение на его выезд за границу (с женой, без которой он был уже беспомощен) было получено лишь за день до его смерти. А вторая смерть, последовавшая в том же августе, Горького добила: несмотря на все его протесты, заступничества и ходатайства, по обвинению в контрреволюционном заговоре был расстрелян Николай Гумилев. Именно после этих двух смертей — в первой новая власть была виновата косвенно, во второй прямо — Горький понял, что и его имя никого уже не защитит и принадлежность к великому делу русской литературы ничего не гарантирует. Так созрела у него мысль об отъезде — но он не признавался в этом даже себе самому. Писатель, всю жизнь призывавший к перевороту и уехавший после него, тем