Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Как вы все усложняете, — сказала она после паузы.
Гамбрил разостлал пальто на зеленом склоне, и они сели. Полулежа, закинув руки за голову, он смотрел на нее, сидевшую здесь возле него. Она сняла шляпу; ветер играл детскими завитками ее волос, а на затылке и на висках, где волосы распустились, тонкие и нежные, образовались от солнечного света маленькие золотые нимбы. Обняв руками колени, она сидела совсем неподвижно, глядя вдаль через зеленый простор на деревья и белые облака на горизонте. «В ее внутреннем мире царит тишина», — подумал он. Она была уроженкой того кристального мира; шаги в молчании приносили ей успокоение, и нечто прекрасное не таило в себе ужасов. Для нее все было так легко и так просто.
Ах, так просто, так просто; как система продажи в рассрочку, пользуясь которой Рози приобрела свою розовую постель. А как просто — тоже просто! — мутить чистую воду и обрывать лепестки у каждого цветка, мимо которого проезжаешь в двуколке, запряженной пузатым пони. Как просто плевать на пол в церквах! Si prega di non sputare.[81]Как просто задирать ноги и развлекаться жизнью — с чувством выполняемого долга — в розовом нижнем белье. Изумительно просто.
— Похоже на ариетту, не правда ли? — вдруг сказала Эмили. — На ариетту из опуса 111. — И она напела первые такты мелодии. — Вы разве не чувствуете, что похоже?
— Чтб похоже?
— Все, — сказала Эмили. — Сегодня, я хочу сказать. Вы и я… Этот парк… — И она продолжала напевать.
Гамбрил покачал головой.
— Для меня это слишком просто, — сказал он.
Эмили засмеялась.
— Да, но вспомните, как немыслимо трудно там дальше. — Она с бешеной скоростью задвигала пальцами, словно пытаясь сыграть немыслимые пассажи. — Начинается просто, ради удовольствия бедных дурочек вроде меня; а дальше идет и идет, все полней, и тоньше, и запутанней, и все более и более захватывает тебя всю. И все-таки это все в том же темпе.
Тени тянулись все дальше и дальше по лужайкам, и косые лучи заходящего солнца рассыпали по траве бесчисленные пятна тени; а на дорожках, казавшихся под прямыми лучами гладкими, как стол, теперь появились тысячи маленьких тенистых углублений и озаренных солнцем гор. Гамбрил взглянул на часы.
— Боже милостивый! — сказал он. — Мы должны лететь. — Он вскочил на ноги. — Скорей, скорей!
— Но почему?
— Мы опоздаем. — Он не хотел говорить куда. — Потерпите — и увидите, — неизменно отвечал он на вопросы Эмили. Они поспешно выбрались из сада, и он, невзирая на протесты Эмили, настоял на том, чтобы ехать в центр на такси. — Мне нужно отделаться от кое-каких незаслуженных прибылей, — объяснил он. Патентованные Штаны казались в эту минуту более далекими, чем самые отдаленные звезды.
Несмотря на такси, несмотря на проглоченный наспех обед, они опоздали. Концерт начался.
— Ничего, — сказал Гамбрил. — К менуэту мы успеем. Самое интересное начинается только тогда.
— Зелен виноград, — сказала Эмили, прикладызая ухо к двери. — Это какая-то небесная гармония, по-моему.
Они стояли снаружи, как нищие, униженно ожидающие у дверей пиршественной залы, — стояли и слушали обрывки музыки, дразняще доносившиеся изнутри. Наконец взрыв аплодисментов показал, что первая часть кончилась; двери распахнулись. Они алчно устремились в зал. Квартет Склописа и добавочный альт раскланивались с эстрады. Зазвучал нестройный щебет настраиваемых инструментов, потом все стихло. Склопис кивнул и привел в движение свой смычок. Начался менуэт моцартовского квинтета G-minor: мелодия развертывалась фраза за фразой, кратко и решительно, по временам прерываемая бурным аккордом sforzando, пугающим в своем резком и неожиданном пафосе.
Менуэт… Вся цивилизация, сказал бы мистер Меркаптан, заключена в этом прелестном слове, в этом нежном, изящном танце. Дамы и утонченные кавалеры, только что блиставшие остроумием и галантностью на софах, где обитает дух Кребильона, грациозно двигались в такт воздушному узору звуков. «Как они танцевали бы, — спрашивал себя Гамбрил, — под страстные рыдания того, другого, под звуки его мрачного и гневного спора с судьбой?»
Как чиста страсть, как искренна, прозрачна, ровна и безыскусна скорбь того largo, что следует за менуэтом! Блаженны чистые сердцем, ибо они узрят Бога. Чиста и непорочна, чиста и неподдельна, без примесей. «Не страстная, благодаренье Богу; только чувственная и сентиментальная». Во имя уховертки. Аминь. Чистая, чистая. Когда-то страстные почитатели пытались насиловать статуи богов; виноваты в этом бывали обычно скульпторы. А как восхитительно может страдать художник! И перед лицом полного Зала Альберта, с какими удачными жестами и мимикой! Но блаженны чистые сердцем, ибо они узрят Бога. Инструменты сходились и вновь расходились. Длинные серебряные нити легко повисали в воздухе над журчанием вод; посреди заглушённых рыданий — вопль. Фонтаны взметают свои архитектурно-стройные колонны, и из бассейна в бассейн струятся воды; из бассейна в бассейн, и с каждым падением все выше и выше взметается струя, и вслед за последним падением огромная колонна подымается к солнцу, и из воды музыка превращается, модулируя, в радугу. Блаженны чистые сердцем, ибо они узрят Бога, и не только узрят, но и сделают Бога зримым для всех.
Кровь стучит в ушах. Стук, стук, стук. Медленный бой барабана во тьме стучит в ушах того, кто лежит без сна в бреду, в невыносимых мученьях. Стучит непрерывно в ушах, в самой душе. Тело и душа нераздельны, и кровь мучительно стучит в сознании. Грустные думы бродят в уме. Чистый дрожащий огонек спускается во тьму, остается во тьме, примиряясь с мраком несчастий. Он примиряется, но кровь по-прежнему стучит в ушах. Кровь по-прежнему мучительно стучит, хотя душа покорилась. И тогда внезапно она делает усилие, стряхивает с себя бред слишком сильных страданий и радостей, приказывает телу танцевать. Вступление к последней части приходит к напряженному и трепетному концу. Миг ожидания, а затем ряд восходящих и быстро сбегающих вниз трохеев, один крохотный шаг за другим, и в трехдольном ритме начинается танец. Непочтительный, непоследовательный, выпадающий из тона всего, что было раньше. Но мощь человека — в его способности быть непоследовательным Кругом голод, мор и война, а он воздвигает соборы; он раб, но в голове у него бродят непоследовательные, неподобающие мысли свободного человека. Дух в рабстве у бреда и стучащей крови, под властью мрачного тирана — страдания. Но без всякой последовательности он решает танцевать в трехдольном ритме: прыжок — вверх, топот быстрых ног — вниз.
Квинтет D-minor кончился; раздается громкий треск аплодисментов. Энтузиасты вскакивают с мест и-кричат «браво!». А пять человек на эстраде поднимаются и раскланиваются. Сам великий Склопис принимает свою долю хлопков с усталой снисходительностью; усталость в его заплывших глазках, усталость в его разочарованной улыбке. Он заслужил это, он знает; но на своем веку он получил столько аплодисментов, имел столько хорошеньких женщин. У него римский нос и огромный лоб; артистическая грива бронзового цвета скрывает полное отсутствие затылка. У Гарофало, второй скрипки, смуглое лицо, глаза, как бусинки, и огромный живот. Выпуклые отражения электрических лампочек скользят взад и вперед по его полированной лысой голове, когда он кланяется, снова и снова, на военный лад. Пеперкук, ростом в два метра, извивается в изысканных поклонах. Лицо и волосы у него одинакового серовато-коричневого цвета; он не улыбается, вид у него монолитный и мрачный. Менее внушителен Кнедлер, который улыбается, и потеет, и обнимает свою виолончель, и прижимает руку к сердцу, и кланяется почти до земли, точно вся эта овация устроена ему одному. А бедненький мистер Дженкинс, добавочный альт, скрылся на задний план; чувствуя, что герой дня сегодня Склопис, а он сам человек посторонний и не имеет никакого права на все эти изъявления восторга, он почти не кланяется, только улыбается, неопределенно и нервно, и изредка дергается всем корпусом, чтобы показать, что он совсем не надменный или неблагодарный, как вы могли бы подумать, но что при данных обстоятельствах — положение несколько затруднительное — это трудно объяснить…