Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но прислушаемся к разговору в доме…
– Это все – плоды вашего воспитания! – возвышенно начинает отец…
– Не говорите глупостей! – ответствует мать. – Он и дома-то почти не воспитывался. Все в заведении…»
И мы невольно поддаемся гипнозу этих неброских, но тщательно отобранных, отточенных подробностей: смотри-ка, вон оно как было на самом деле, а похоже… И начинает виться ариаднина нить сюжета – внешнего и внутреннего. И начинает выстраиваться внутренний и внешний план жития Пушкина в Михайловском.
Какого же Пушкина являет нам автор? В чем голлеровская концепция? Углубляясь в роман, мы с удивлением обнаруживаем, что концепции как таковой – нет. Автор избегает всякой жесткой определенности, односторонности. Он уклоняется от опрометчивых и опредмечивающих определений. Пушкин – романтик или реалист? Бунтарь или конформист? Атеист или христианин? К чему выбирать между этими полюсами? Голлер предпочитает срединный путь… Он рисует «просто» человека и художника. С одной стороны – юношу с волчьим аппетитом к жизни, охочего до наслаждений и впечатлений, азартного любовника и «спортсмена»; с другой – созревающего мыслителя, разбрасывающего во все стороны света, во все концы истории блесны своего нетерпеливого интереса, своей художественной интуиции и цепкого интеллекта; с третьей – сосредоточенного мастера-творца, конструктора и экспериментатора, поглощенного замыслом своего новаторского романа в стихах…
Главный экзистенциальный опыт, под знаком которого пребывают чувства и мысли Пушкина – его любовь к графине Елизавете Воронцовой. Композиционный центр повествования – сцена свидания любовников в Люстдорфе, одесском предместье. Части текста, расположенные сюжетно «до» и «после» этого эпизода, возникающего в памяти героя, окрашены идущим от него светом – так же, как и само мироощущение Пушкина в романе.
Сцена свидания написана откровенно, смело, энергично и поэтично – красиво. В ней – ощущение полета, прорыва, щедрого, избыточного исполнения желаний. При этом Голлер не чурается острых физиологических подробностей, вроде звука струи, бьющей в дно урыльника – подмывание Воронцовой после соития. Такие подробности – не самодовлеющие и не призванные шокировать читателя контрастом. Вся сцена дана в восприятии героя, который и в момент высшего счастья не может отрешиться от родового качества всякого литератора (а не только гениального) – хищной наблюдательности и цепкости на детали.
А рядом другие воспоминания: путешествие с семьей Раевских по Кавказу и Крыму, встреча с руинами древних цивилизаций, опасная и раздражающая дружба с Александром Раевским. Мимолетная в жизни, но духовно продуктивная влюбленность в сестер Раевских, «главная» из которых – Мария, будущая княгиня Волконская, а пока – гадкий утенок, смущающий героя своей полудетской неординарностью. И она – один из подходов к зарождающемуся образу Татьяны…
С воспоминаниями соседствует житейско-психологический план: возвращение в дом, в русскую деревню; пестрый сор нескладывающихся семейных отношений – вражда с отцом, отчужденность от матери, знакомство заново с братом и сестрой. И тут же – размышления Пушкина о парадоксах российской истории, о ее движущих началах, об особенностях национального характера – завязи замысла «Бориса Годунова».
Сверхзадача Голлера – убедительно показать, каким образом любовная тоска и влечение протагониста, его повседневные впечатления, раздражения и разочарования сплавляются с глубоким и властным стремлением к поэтическому творчеству.
Внутренний мир Пушкина в романе – это «взвесь» творческих импульсов и находок в насыщенном настое психологической жизни. Наблюдения и рефлексия неуловимо перетекают в поэтические «кванты», в образы, строки, строфы. «Эти тригорские дуры, наверное, будут уверены, что здесь он пишет роман с них! А в самом деле… И мать есть. И няня. И барышни… каждая из которых могла быть либо Татьяной, либо Ольгой… Он снова стал бывать в Тригорском, чем очень обрадовал – и сестру, и всех тамошних. “А то, мой брат, суди ты сам, / Два раза заглянул, а там / уж к ним и носу не покажешь”. Смешная штука – жизнь! Стихи так легко вторгаются в нее и смешиваются с ней. Не успел сочинить фразу, а она уже живет своей жизнью – и вдруг оказывается, что она и есть жизнь».
Сила и прелесть повествования – в очень тесном соединении (но не до полной слитности) авторского слова и слова героя. Несобственно-прямая речь Пушкина пронизывает ткань этой прозы: «На секунду он подумал, что жесток – обрекая ее на одиночество. Женщина, подобная ей… Такое и желать бессмысленно! Им все равно больше не свидеться. Или не скоро. “Но если…” Все равно это “если” томило его и не давало покоя. Что может быть в этом “если”? А верней – кто может быть? Он мысленно перебирал всех, кого знал, кто мог быть сейчас подле нее. (Странно – он не думал только о Воронцове! Муж есть муж – ничего не попишешь – и думать бессмысленно!) Раевский? Но он его друг – он же и познакомил их. Даже можно сказать – толкнул друг к другу… Нет, не Раевский. А кто же? Их было много – тащившихся за ней в унынии и надежде. Почему она терпит это? Или втайне каждой женщине нужно, чтобы кто-то тянулся сзади?.. Шлейф. Даже самая лучшая. Нуждается. Он выругался матом. Все равно этих слов в русском – ничем не заменить».
Это – из бесконечных возвращений героя к заполнившему его жизнь свиданию с Елизаветой Воронцовой перед самой ссылкой на север. А вот он вспоминает себя стоящим в Бахчисарае перед легендарным фонтаном: «Из ржавой трубы временами набегала коричневатая капля. Будто капля крови, обесцвеченная временем. Как будто княжна, как будто Мария… Потоцкая? Из тех самых Потоцких, Уманских?.. Сам-то Пушкин почему-то сразу поверил – что все так и было. Имя Мария как бы удостоверяло собой быль. Цветок прекрасный – пересаженный на чужую почву… Какой у него удел? он представлял себе те самые узенькие ступни, робко спешившие в этих комнатах, по мягким ширазским коврам – утопая, как в воде. “Любили мягких вы ковров / Роскошное прикосновенье…”»
Особый вкус тут – в тончайшем переплетении речевых потоков героя и автора. Одно оттеняет и дополняет другое, так что целое обретает новые грани и оттенки. Повествователь словно чуть выглядывает из-за плеча Пушкина и ненавязчиво привлекает наше внимание к повороту мысли, изгибу эмоции, так что часто нельзя разобрать, где слова, извлеченные из – воображаемого – сознания Пушкина, переходят в суждения и комментарии повествователя. Характерно, что Голлер своей языковой манерой и способом повествования явно и намеренно оппонирует своему блистательному предшественнику Тынянову. Проза Тынянова словно закована в драгоценные стилевые доспехи, она слепит бликами метафор, тропов, парадоксальных сравнений и уподоблений, она ритмически размерена и завораживает, словно стих. Здесь все подчинено монолитному и неуклонному авторскому замыслу. Тынянов в своем романе нечасто дает право прямого высказывания главному герою. Он изображает его от себя, объективируя стихию его внутренней жизни в скупых и выразительных образных конструкциях, афористических формулах. Он навязывает читателю «своего Пушкина», не оставляя зазоров в тесно застроенном, насыщенном пространстве текста, не оставляя права на сомнение и апелляцию. Дискурс Тынянова – один из самых «авторитарных».