Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Телевизор включался, убавлялся звук, тут же ставился диск с музыкой на всю катушку. На плите что-то кипело, жарилось, убегало, пригорало. Бились какие-то стаканы, проливался на пол сладкий вермут или сок. И у Степушкина долго потом еще тапки липли к этому месту, потому что вымывалась эта сладость очень плохо. Или он не особо старался, чтобы раз за разом, как только подошва врывалась в липкий след, воскрешать в памяти последнюю их встречу.
В постели все кувырком, подушки потом обнаруживались на полу, одеяло возле окна, простыни корабельным канатом обвивали ножки кровати. Их безмятежное, безрассудное неистовство начиналось прямо с порога, а заканчивалось именно там – в спальне.
Заяви Лялька, что хочет остаться у него насовсем, он бы не стал противиться, хотя отлично понимал – с ней он сгорит слишком быстро. Слишком много ее было во всем для него, слишком оглушительным каждое новое его умопомрачение, и тем страшнее казалась тишина и пустота после ее ухода.
У него были женщины и до нее, и во время ее. И он знал, что если будет жив, то будут и после нее. Всякие были! Молодые и в возрасте. Смешливые и серьезные. Разговорчивые и молчаливые. В деревне, если мужик не пьет, значит, работящий, если работящий, то вечно уставший, какой с него утешитель. Ну, а если пьет, утешать ему тем более некогда. Поэтому они тихонько, огородами, по кромешной темноте и пробирались время от времени к Степушкину, кто за утешением, кто за лаской, а кто и просто – поговорить.
Ни одна из них, ни все они, вместе взятые и слепленные в один огромный ком, изрыгающий сладострастие и негу, не могли стоить Ляли. Она была одна такая – особенная. Она одна заставляла его вытворять такое, отчего потом даже ему, не раз прошедшему мерзкое жизненное дно – тюрьму, становилось совестно. Но стыд невероятным образом забывался, стоило Лялькиным пальцам начать терзать его стареющую плоть. Он снова подчинялся, снова стонал и снова потом ждал повторения.
И тем страшнее было Степушкину отрезветь в один прекрасный момент и начать подозревать ее. И как страшно подозревать!
После того как он вернулся из детективной конторы, не поворачивался у него язык называть его агентством, он долго думал. Думал, сопоставлял, осторожно расспрашивал и Феклу, и соседей, и еще много кого, с кем сталкивался в магазине у прилавка или просто шел по улице к себе. Насобирал худо ли бедно сведений, и все они, какими бы противоречивыми ни были, указывали на то, что, кроме Ляльки, обнести его дом было некому.
Он затих, затаился, долго вспоминал, когда, в какое из их сумасшедших свиданий она могла пробраться к его тайнику и выкрасть украденные у старого антиквара вещицы. И вышло, что времени на это у этой грудастой, губастой стервы было предостаточно.
Он же счет минутам и часам обрывал, стоило ей переступить его порог. Она часто оставалась одна, когда он бывал в душе или проваливался в мутный тяжелый сон, длившийся порой до получаса.
Время у нее было, но как?
Как, каким образом она смогла залезть в тайник?! Как узнала о нем? Следила за ним, да?! Но он же...
Вспомнив про одну неосторожность, допущенную им после одной особенно жаркой распутной ночи, Степушкин похолодел. Она проследила! Эта сука вихрастая проследила за ним!
Да, конечно, все так и было. Она притворилась спящей. Он осторожно, стараясь не потревожить ее сон, слез с кровати. Не надевая тапок, чтобы не шлепать резиновой подошвой по половицам, босиком прошел из дома в пристройку, где у него были припрятаны драгоценности. Достал их, развернул бархатный лоскут, долго рылся, пытаясь отыскать среди дорогой роскоши вещицу поскромнее. Нашел тусклого металла витую цепочку с болтающейся на ней крохотной изумрудной слезинкой, сжал в кулаке.
Он подарит Ляльке эту цепочку, непременно подарит. Она такая... Такая необыкновенная, такая жадная до его тела, чему он и сам порой удивлялся, рассматривая себя в зеркале без одежды. Она заслужила.
Степушкин тогда завернул все свое добро обратно в лоскут, убрал в тайник, вернулся в дом. Лялька по-прежнему спала, вольготно распластав по койке сочное молодое тело. Он подозрительно прислушался. Нет, дышала ровно, спокойно, не часто. Спала, стало быть. И подсмотреть за ним не могла. Он протиснул руку под ее лопатки, чуть приподнял. Лялька томно застонала, судорожно дернувшись всем телом. Открыла глаза.
– Ты чего, Жорик? – Ее глаза, он точно помнил, что они были заспанными, это-то ведь подделать было невозможно. – Чего ты? Еще хочешь?
– Погоди.
Он перехватил ее руку, проворно скользнувшую от его пупка вниз, расправил пальцы, чтобы ладонь сделалась ковшиком. И вложил в нее цепочку с крохотной подвеской в виде капли или слезы.
– Господи! Что это?! – От неожиданности Ляля тонко взвизгнула и попыталась вырвать руку. – Ты чего, идиот???
На идиота он не обратил внимания. Обижаться тем более не стал, но запястье ее сдавил сильнее и потребовал:
– Посмотри!
Она, все еще испуганно ежась, глянула вниз. Туда, где сходились их колени, где он удерживал в своих пальцах ее руку и где на ее ладони, свернутой ковшиком, поблескивал зеленый камень.
– Что это, Жорик???
Испуга как не бывало, осталось лишь восторженное удивление. Она резко села, будто и не было в ней сонной медлительности минуту назад. Поднесла ладошку ближе к глазам, потыкала пальцем в цепочку, расправляя ее в тонкую длинную полоску, свесившуюся меж пальцев. Долго рассматривала камень.
– Это изумруд??? – прошептала она. – Что это, Жорик?!
– Это вообще-то подарок, – застеснялся он вдруг.
Сколько себя помнил, он никогда никому ничего не дарил. Мог просто отдать, потому что все равно отобрали бы. Или мог отдать, потому что этого требовали жестокие воровские законы. Но вот чтобы дарить! Чтобы от всего своего заскорузлого в грехе сердца и при этом ощущать внутри странное гармоничное спокойствие и умиление...
Нет, такого Степушкин за собой не помнил.
– А изумруд или нет, не знаю. Не знаток я.
– А где ты его взял? – спросила его тут же Лялька и, не особо тревожась возможному ответу, попыталась застегнуть цепочку у себя на шее.
– Украл, – запросто признался он, заметил, как напряглась его девушка, как глянула на него с интересом, граничащим с ужасом, и ухмыльнулся. – Давно украл, не переживай. Это... Это уже никто не ищет и искать не станет.
– Это хоть не с убитого человека вещь? – Лялька спрыгнула с кровати, дошла, виляя голым задом до зеркала, оперлась о тумбочку, глянула на себя. – Не с убитой женщины эта вещица?
Еще тогда его неприятно поразило циничное спокойствие в ее голосе. Подумал даже, что значения для нее это, кажется, совсем не имеет: с живого ли человека он снимал эту цепочку или с убитого. Тут же стремительно послал следом мысль, что он почти ничего не знает о ней. Знал лишь то немногое, что способна была разоблачить кровать, и все! Чем еще, кроме похоти она была заполнена? Что крылось за высоким красивым лбом, что еще скрывала в себе ее развратная душа?