Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Комов и впрямь успокоился, потому что он недовольно покосился на Севастьянова.
— Это вы бросьте, я еще, слава богу, не в колонии, чтобы такие лозунги читать. И быть там не собираюсь…
— Вот это хорошо! — проникновенно, с чувством сказал Севастьянов. — Так, значит, как дело было?..
— Вчера принесли эту машину два пацана лет по семнадцать, лохматые такие, нестриженые, под битлов работают. Посмотрел я, говорю — обмотку менять надо, на завод отправим, недельки через две будет готов. А им, видно, невтерпеж танцы свои дикие под него сплясать, они привязались ко мне — нельзя ли побыстрей? Ну, я и этого, значит, того, после работы решил подзадержаться, перемотать им крутилку. За пятерик сговорились — завтра должны прийти забрать. Откуда мне знать, что они его уперли?
— Когда придут битлы-то? — спросил Севастьянов.
— К завтрашнему утру договорились.
Мы посмотрели с Севастьяновым друг на друга, и в глазах его я прочитал мучивший меня вопрос: что теперь делать с Комовым? Оставлять его здесь было нельзя.
— Ох, Комов, Комов, — тяжело вздохнул Севастьянов.
— Чего — Комов? — сказал он угрюмо.
— Вдруг вы снова с нами шутки шутите? А? — взглянул Севастьянов, прижмуривая на приемщика зеленый, в рыжих крапинках глаз.
— Да зачем мне теперь-то врать? — сказал с сердцем Комов.
— Это не вопрос, — сказал я. — Врать вообще некрасиво и по-своему даже невыгодно. А ведь случается еще изредка — врут люди. Бывает…
— Как говорится, мрачное наследие в нашем сознании, — сказал Севастьянов. — Я вот с полчаса назад столкнулся с таким пережитком.
— Так я же не знал, — беспомощно промямлил Комов.
— Что вы не знали? — невозмутимо спросил Севастьянов. — Что врать нельзя? Этому детей в яслях учат.
Комов промолчал. Севастьянов незаметно постучал себя в грудь и покивал головой. Ну, спасибо, Севастьянов, сочтемся службой.
— Вы с кем дома живете? — спросил я Комова.
— Один. А что?
— Так, ничего. Сегодня товарищ Севастьянов будет у вас приемщиком-дублером, до закрытия мастерской.
Комов пожал плечами:
— Мне-то что? Пожалуйста, хоть до конца года.
— До конца года много. Но вот после закрытия мастерской я вас попрошу отсюда не уходить.
— А как же? — удивился Комов.
— А так же. Придется вам здесь переночевать. А чтобы не было скучно, вам составит компанию товарищ Севастьянов. И еще два наших товарища подъедут. Понятно?
— Понятно, — процедил Комов. — Это что же, арест считается?
— Нет. Это считается засада, — негромко сказал Севастьянов.
Я открыл дверь и услышал, как Обольников говорит Лавровой:
— Ну, конечно, кому свинья нужна, у того в ушах все время хрюканье…
Лаврова спокойно сказала:
— Естественно, каждому свое. Вот вы, например, в квартире у Полякова жар-птицу искали…
Он махнул рукой.
— Да-а, чего там, сейчас уж правды все равно не докажешь…
Лаврова, задумчиво глядя на него, предположила:
— Слушайте, Обольников, может быть, у вас действительно… того, — она покрутила пальцем у виска, — не все дома? Ведь вас с такой пинией защиты обязательно осудят на всю катушку. Вы пытаетесь отрицать совершенно очевидные для всех вещи…
Обольников затравленно посмотрел на меня, будто искал поддержки, хрипло сказал:
— Попить можно?
— Можно.
Придерживая одной рукой штаны, он налил из графина стакан воды, жадно припал к нему, кадык камнем запрыгал по горлу. Стакан он держал фасонно — не как-нибудь. Тремя пальцами — большим, указательным и средним — он держал стакан, безымянный был слегка отодвинут, а мизинец уж совсем был отведен в сторону, этакой птичкой-галочкой торчал его сухой палец. И, глядя на эту нелепо растопыренную кисть, я почувствовал, как в мозгу бьется, дергается, старается вырваться наружу, но не может сформироваться, принять форму не то какое-то воспоминание, или мысль, или догадка, не знаю. Но что-то застучало, мучительно захлопотало в мозгу и, не найдя лазейки, так и угас этот импульс. И вспомнил я о нем не скоро…
Обольникова увели. Лаврова сказала:
— Завтра он признается.
Я усмехнулся:
— В чем причина такого светлого оптимизма?
— Плюгавый он человечишка. Один день под стражей и сегодня полдня уже выспрашивает, что ему будет, если выяснится, будто в квартире он бывал, но не воровал ничего. Ладно, черт с ним. Как дела с магнитофоном?
— Никак пока. Оставили засаду.
Мы посидели молча, потом Лаврова спросила:
— Знаете, что меня пугает в этом деле?
— Ну?
— Мы не имеем даже приблизительной гипотезы, как все это происходило. Наталкиваясь на какие-то факты, предметы или людей, мы ощупываем их как слепые, мучительно пытаясь представить себе, имеет это отношение к краже или случайно попалось нам на дороге.
— А Иконников?
— Что Иконников? — с нажимом сказала Лаврова. — Письмо? Может, нас на него наводят?
— Помимо письма есть телефон Филоновой, есть многолетняя, очень глубокая вражда к Полякову, наконец…
Я хотел сказать ей о том, как прыгал из руки Иконникова коралловый аспид, о том леденящем чувстве ужаса и беспомощности, которое охватило меня тогда. Но раздумал. Это ведь не доказательство, это только ощущения.
— Что наконец? — спросила Лена.
— Да пустяки. Так, показалось. Если письмо не наводка, то я просто уверен, что это геростратовские дела Иконникова. А если это липа, то мы с вами уже говорили с вором. Говорили и отпустили его домой…
— Почему?
— Автор письма знает, что мы вышли на Иконникова. В письме нет никаких указаний относительно личности Иконникова, однако оно составлено так, что само собой разумеется — Иконников нам хорошо известен. А почему автор письма об этом знает? Если бы он не знал, то хоть двумя словами, но обязательно обмолвился бы — кто такой Иконников, какое он имеет отношение к Полякову…
— Но почему вы думаете, что мы говорили с вором?
— Я это утверждаю только в том случае, если письмо на липовой коре смастерили. Сбивать нас с толку может только вор, и если это он нам подбросил письмецо, то он прекрасно осведомлен обо всех наших делах.
— Письмо написано женщиной, — напомнила Лаврова.