Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он был человеком с такими странными странностями, что мы с тобой, болезненно пережив его исчезновение, предавшись долгим изнурительным размышлениям над его образом, до сих пор не можем присоединиться к тем однозначным мнениям о нем и версиям, какие сложились у многочисленных его недоброжелателей, сочувствующих нашей семье. Но нам не нужно их сочувствие, от него разит сладострастием кухонных сплетен, нам хотелось бы знать истину, но едва мы взберемся на дуб за уткой, она взлетает, как только поймаем утку и извлечем яйцо, оно не разбивается, но, слава богу, мышка бежала, хвостиком взмахнула, яичко упало и разбилось — в наших руках игла, Кощеева гибель, но ее ни разломить, ни сжечь, ни утопить — она лишь колет пальцы. Мы знаем о нем следующее: он был нерастворим во времени и человеческой среде, как капля жира на воде. Да, наш отец оказался не по зубам ни той эпохе, на которую пришлась его юность, когда он был уязвим со всех сторон как сын сельского учителя, человека, отступившего с армией Деникина, ни той эпохе, когда он, пренебрегши броней, уйдя на фронт добровольцем, попал в плен, из концлагеря под Витебском был перевезен в Германию, вернулся на Родину лишь в сорок пятом, благополучно прошел проверку и снова приступил к работе. Казалось, Хронос, вяло и методично работая челюстями, пережевывая своих детей, в недоумении извергнул этого, несъедобного, судьба, как древняя старуха, была вынуждена, таким образом, дважды переписать завещание и отказать в пользу Александра Николаевича долгую, полную научных поисков жизнь, а ведь смерть не раз вплотную подступалась к нему, но, обдав холодом его лицо с синими, пронзительными, хорошо видевшими горизонт, но вблизи ничего не различавшими глазами, уходила ни с чем. Под Москвой сложил головы весь его батальон, и только он один, тяжело раненный, остался жив. Уже в мирное время отец на две минуты опоздал — а он никогда и никуда, за исключением этого случая, не опаздывал — на самолет, который потерпел аварию при взлете и разбился прямо на его глазах. И если уж сама смерть ничего не могла с ним поделать — что могли сделать с ним люди? И если уж он, защищенный одной лишь верой в правильность и праведность своего пути, не желал приспосабливаться ко времени и ни разу не поступился при этом своей совестью, то людям ничего другого не оставалось, как приспособиться к нему.
В нашем городе он возглавил лабораторию при филиале НИИ: ему разрешили набрать аспирантскую группу, и четверо его учеников, с блеском окончившие институты в Риге, хлебнули с ним горюшка. Он разработал спецкурс по ряду предметов, который аспиранты были обязаны сдать ему в фантастически сжатые сроки. Он настаивал на изучении ими английского языка — они засели за учебники. Рабочего расписания отец не придерживался вовсе и требовал работать столько, сколько нужно для дела, — они покорялись. Зато отец давал идею, разрабатывал эксперимент, а его ученики кропотливо и вдумчиво писали диссертации. Он хотел воспитать сподвижников, мучеников науки, настоящих ученых — ученики же в своем большинстве мечтали лишь о кандидатском жалованье и о приличной должности. Разумеется, разность интеллектуальных, духовных уровней и конечных целей рано или поздно должна была дать течь в его взаимоотношениях с учениками, но пока что усилиями последних все шло мирно и гладко, и отец не подозревал, что совместные, укрепляющие дружбу завтраки по воскресеньям всего лишь фикция, пир лилипутов у великана, глаза которого имели такую странную способность видеть далекое и не замечать очевидное. Может быть, он всех мерил по себе и, обладая ненавистью к буквальной, невинной лжи, не чувствовал уродства и фальши той или иной человеческой натуры в целом. Он видел все вокруг как по собственному заказу: море гладко, тихо, нет никаких плавучих островов, подводных рифов, коварных скал и айсбергов. Отец уверенной рукой вел свой корабль, не вникая в истинные настроения команды, задумавшей по прибытии в конечный пункт измену. А ведь умей он замечать так называемые мелочи, он не стал бы пичкать беднягу Гошу сырными палочками, потому что Гоша питал к ним столь сильное отвращение, что, проглатывая кусок, буквально приносил себя в жертву.
Честное слово, нам даже жаль отца, которому почти все лгали; даже наша независимая, казалось бы, бабушка, укрепляя свое влияние на сына, не торопилась открывать ему глаза на учеников, предпочитая тайно презирать их раболепие и издевательским тоном поздравлять Наташу с опубликованной в научном журнале в соавторстве с ее сыном работой, показывая, что ей-то отлично известно, кто тут «со», а кто, так сказать, автор. Так они и жили — отец и его ученики, двое из которых, правда, редко посещали наш дом в силу того, что один из них по-настоящему увлекался ионообменными смолами и отец его не трогал, уважая творческую мысль, а у другой был маленький ребенок. Их не было с нами в то последнее воскресное утро, которое мы провели без рояля, и, когда бабушка попросила отца не беспокоить Марину-маму, сказав, что она сама приготовит завтрак, а Марина, открыв утром глаза, со страхом прислушивалась к себе — еще вчера у нее была твердая решимость засесть поутру за немецкий, на чем настаивал отец, но теперь все силы из нее испарились, такая она, бедняжка, слабая, что просто ах.
...Этого первого среди учеников отца, который так же честно и неподкупно, как и его учитель, любил науку, звали Альберт Краучис. Отец разговаривал с Альбертом на равных, и, как ни странно, именно рядом с ним, а не с теми, кто мог составить отцу фон, выглядел он значительнее, чем обычно. Он уважал Альберта за то же, за что и самого себя: Альберт, как и наш отец, всего добился сам, сам себя воспитал и сделал. Он тоже воевал, хотя призвали его перед самым концом войны, успел получить ранение, с которым до сорок седьмого мыкался по госпиталям. Вылечившись, Альберт самостоятельно подготовился в политехнический, уже в институте не на шутку увлекся химией и спустя пару лет после окончания института попал в лабораторию к отцу. По возрасту и по уму он был старше других учеников. Отец никогда не