Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А девушка торопилась из хижины неспроста. Она едва не выбежала наружу, ибо хотела спрятать от нового своего знакомого, от Густава, раненого офицера с таким приятным голосом и приятной же речью и доброй улыбкой, румянец свой, предательски заполыхавший на пол-лица и лицо ей прямо-таки обжегший, румянец, вспыхнувший от мысли, что мил ей стал этот измождённый ранением и болезнью, беспомощный, но совсем недавно такой сильный человек (она помнила, как легко он справился с её насильником в тот день, как с негодованием отшвырнул его). Не случайно в народе говорят: кому помог, того люблю... Господи! Ни о какой любви не могло быть и речи. Она его даже больше не увидит никогда... но она правда помогла ему и потому была теперь расположена к нему, это верно, она за него даже была как бы ответственна. Однако же она уже сделала для него всё, что могла. А что могла она сделать более?.. Разве не прав Винцусь, не раз говоривший ей, что офицер этот — враг, как и все единоверцы, единоплеменники его, явившиеся в их мирную страну, в прекрасный тихий край и всё разорившие, разрушившие здесь, выжегшие и вытоптавшие поля, пролившие много безвинной крови?
И хотя Любаша весь этот последующий день и целый вечер совершенно искренне верила, что более в лесной хижине не покажется и шведского офицера Густава (фамилию она, едва услышав, забыла; не удержалась грубая скандинавская фамилия в её миленькой славянской головке) до конца жизни уже не увидит... рано утром она опять тайно засобиралась в дорогу — спали ещё сенные и горничные девушки, спали и кухарки.
Алоиза не спала, поднялась под утро выпить квасу и застала на кухне дочь.
— Куда это ты в такую рань, Любаша, собралась? Смутилась дочь, отвела глаза и молвила неуверенным голосом:
— В церковь я, мама, — помолиться...
— Да есть ли вообще у тебя грехи, дитя? — недоверчиво улыбнулась мать; и заметила котомку в руках у дочери. — А зачем тебе столько хлеба?
— Голодным раздать... Богоугодное дело.
— Скажи, что ли, Криштопу, чтоб мужиков дал сопроводить. Одной-то девушке разве не опасно?
— Скажу, мама...
С первым утренним светом выехала из усадьбы Люба. Быстро Коник бежал, сбивал копытами с трав холодную росу. Радовался Коник свежему утру, радовался бегу, бодро бежал и не надо было его погонять. А когда первые солнечные лучи высветили верхушки самых высоких елей, уже Любе и хижина была видна. Тоненькой сизой струйкой поднимался над ней дымок. Куковала где-то вдалеке кукушка, а вблизи трещала сорока.
Верно, Густав слышал, как подъехала Люба: Коник был хоть и не сильно велик, и потяжелее бывают кони, однако поступь его в лесной тиши звучала далеко.
Густав сидел на том же месте, что и вчера, и на том же месте стояла его палка, и был он ещё заметно бледен, но выглядел он уже явно свежее. На столе стояла деревянная чашка, лежала краюха ржаного хлеба.
Он встретил её улыбкой.
— Ты сегодня ещё красивее, чем вчера, юная нимфа. Я таких не встречал прежде, хотя видел немало красавиц и в Стокгольме, и в Риге.
И Любаша села на прежнее место, у входа, и ответила улыбкой на улыбку.
— Уже заметно, что вы поправляетесь, пан офицер.
— Это какое-то волшебство, Люба. Простая смертная девушка не может выглядеть так. Ты — лесная языческая богиня, нимфа... — тут он перевёл глаза на стол, где стояла чашка и лежал хлеб. — А вчера под вечер приходила старуха... Тоже как лесное божество — но вредное, злобное. И такая неотвязчивая эта старуха... Я думал раньше, что она мне привиделась в кошмарном сне, но оказалось, она существует. Видишь, она принесла мне вересковый мёд... Старуха опять мучила меня. Заставила жевать какие-то горькие корешки. Я отказывался сначала, — тут Оберг усмехнулся своему воспоминанию. — Тогда она сама разжевала свой корешок и эту жвачку хотела сунуть мне в рот... Я вынужден был сам жевать корешок. Злая старуха, значит, лекарь.
Любаша поймала себя на том, что ей очень приятна улыбка этого человека; всякий раз, когда он улыбался ей, тепло становилось у неё на сердце и что-то взволнованно вздрагивало внутри — наверное, радовалась душа. Девушка отогнала эту мысль, спросила:
— Не приходила ли вчера Старая Леля? Вы должны помнить её, пан Густав. Она знахарка. И хотя она страшненькая, люди говорят, что она может творить добрые чудеса... Я посылала к ней Винцуся, чтобы она ещё раз навестила вас... — тут взор девушки задержался на чашке. — Похоже, она приходила. И это её чашка. Ведь я, сколько помню, такой чашки не приносила...
Пока она говорила, Оберг любовался ею. Потом сказал:
— Что за чудный голос! Кажется, мне даже не важно, что она говорит. Важно слушать её. Бог мой, дай припомнить, как сказал поэт... «В нежный голос ей кудесник вплёл серебряную нить...» Можно ли сказать лучше?
Любаша следила за его губами, пока он говорил. Теперь она поймала себя на том, что с удовольствием следит за его губами, ибо заметила, что они красивы. Она и эту мысль отогнала и тихо, самой себе молвила:
— Слышу, ты о чём-то спрашиваешь меня. Знать бы, о чём, — и сказала уже громче: — Я принесла ещё еды. Здесь хлеб, и немного сыра, и ягоды. Принесла бы и больше, но времена ныне тяжёлые, и многие люди совсем остались без еды. А мы живём старыми запасами.
И она положила котомку на стол.
Мельком взглянув на котомку, Оберг сказал:
— Ты заботишься обо мне. Это трогает за сердце. Но чем мне отплатить тебе? У меня нет ни алмазов, ни сапфиров, ни перстней; я не люблю, когда себя украшают мужчины... Старая Библия и пачка приказов — вот и всё моё имущество.
Он развёл руками.
У Любы стали грустные глаза.
— Я уже больше не приеду, пан Густав. Боязно мне оттого, что заметит меня недобрый глаз и пойдут плохие разговоры. А для девушки худая молва — хуже смерти. Да и вас здесь обнаружат — тогда не миновать беды...
Оберг продолжил, когда она замолчала:
— У нас в Швеции есть обычай: парень благодарит девушку танцем. Он танцует перед ней, и она, если захочет, танцует вместе с ним... Я так сожалею, что из-за раны в ноге не могу пригласить тебя танцевать...
— А вы поживите здесь несколько дней, — продолжала Любаша, — пока совершенно не окрепнете. Я вижу, вы поправляетесь быстро; и скоро, если захотите, даже сможете танцевать... Но мне, к сожалению, на это не доведётся посмотреть. Когда силы совсем вернутся к вам, идите на Пропойск... Вы понимаете, что я говорю? На Пропойск — там! — и Любаша махнула рукой в сторону Пропойска, как она полагала.
— Пропойск, — повторил Оберг. — Так, значит, ты из Пропойска.
— Да-да, Пропойск! — обрадовалась Любаша, что Густав её, наконец, услышал и понял, и кивнула ему. — Однако город вам лучше обойти — от греха подальше. А потом держите путь на юг и немного на восток. Ваше войско где-то там сейчас — так наши мужики говорят.