Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Все поднялись. Такой вход могли совершить только сам Гонзаго либо его супруга. И действительно, в дверях появилась принцесса, как обычно, одетая в траур, но столь гордая и прекрасная, что при виде ее по рядам пробежал восторженный ропот. Никто не ожидал увидеть ее, а уж тем паче никто не ожидал ее увидеть такой.
— Что вы сейчас скажете, кузен? — шепнул Мортемар на ухо де Бисси.
— Черт побери, провалиться мне на этом месте! — ахнул прелат. — О, я даже стал богохульствовать! Это больше чем чудо.
Спокойно, выделяя каждое слово, принцесса произнесла с порога:
— Господа, в поверенном нет необходимости. Я пришла.
Гонзаго поспешно вскочил и бросился навстречу супруге. С галантностью, исполненной почтительности, он предложил ей руку. Принцесса не отказалась опереться на нее, но все заметили, что она вздрогнула, когда коснулась его руки, и без того бледное лицо ее еще сильнее побледнело.
У самого возвышения располагались приспешники Гонзаго: Навайль, Жиронн, Монтобер, Носе, Ориоль и прочие; они первыми расступились, образовав перед принцем и принцессой широкий проход.
— Какая пара! — воскликнул Носе, когда супруги поднимались по ступенькам на возвышение.
— Тсс! — остановил его Ориоль. — Я никак не могу понять, патрон доволен или взбешен ее приходом.
Патрон — это значит Гонзаго. Но он и сам, пожалуй, пока не понимал этого. Для принцессы заранее было приготовлено кресло. Оно стояло по правую сторону, почти у самого края возвышения, рядом с табуретом, на котором сидел кардинал. По правую руку от принцессы находилась портьера, скрывающая дверь в личные покои принца. Дверь была закрыта, портьера задернута. Потребовалось некоторое время, чтобы волнение, произведенное появлением принцессы, улеглось. Гонзаго, вне всякого сомнения, использовал эту передышку для внесения изменений в план сражения; было заметно, что он погружен в глубокие раздумья. Президент парламента приказал вторично зачитать акт о созыве совета, после чего объявил:
— Его светлость принц Гонзаго намеревался изложить, чего он требует фактически и по праву. Мы ждем, что он соблаговолит взять слово.
Гонзаго тотчас же поднялся. Он отвесил глубокий поклон сперва супруге, потом судьям, представляющим короля, и напоследок всем остальным. Принцесса, стремительно обведя взглядом зал, сразу же опустила глаза. Она недвижно сидела, напоминая собой изваяние.
О, Гонзаго был и впрямь прекрасный оратор: голова высоко поднята, прямо-таки скульптурные черты, чуть раскрасневшееся лицо, в глазах огонь. Начал он говорить сдержанно, почти что с робостью.
— Никто здесь не подозревает, будто я мог созвать подобное собрание только ради того, чтобы заявить о своекорыстном интересе, и тем не менее, прежде чем приступить к сей весьма важной теме, я испытываю потребность признаться в почти ребяческом страхе, который ощущаю. Когда я думаю, что должен выступать перед столькими блистательными и прославленными умами, меня ужасает моя неспособность, и дело тут вовсе не в степени знакомства с языком и не в произношении, от которого сыны Италии так никогда и не могут избавиться; нет, причина не в моем акценте: он не сможет послужить мне помехой.
После столь сверхакадемического вступления на губах почетных членов совета появились улыбки. Гонзаго никогда ничего не делал зря.
— Прежде всего позвольте мне, — продолжал он, — высказать благодарность всем тем, кто в данных обстоятельствах почтил наше семейство своей благосклонной заботой. И прежде всего господину регенту, о коем можно говорить с полной откровенностью, поскольку его нет среди нас, этому благородному и превосходному правителю, который всегда оказывается первым, когда речь идет о достойном и добром деле.
Недвусмысленные знаки одобрения этой части речи не заставили себя ждать. Приспешники дружно и пылко закивали в знак согласия с патроном.
— Какой адвокат получился бы из нашего дорогого кузена! — шепнул Шаверни сидевшему рядом Шуази.
— Во-вторых, госпоже принцессе, которая, невзирая на слабое здоровье и любовь к уединению, соблаговолила пересилить себя и низошла с высот, на коих она пребывает, до наших ничтожных человеческих дел. В-третьих, первейшим сановникам самой прекрасной монархии в мире: двум главам августейшего трибунала, который отправляет правосудие и одновременно направляет судьбы государства, прославленному полководцу, одному из тех великих воителей, чьи победы будут описывать грядущие Плутархи[63], князю церкви и всем пэрам королевства, по праву восседающим на ступенях трона. И наконец, всем вам, господа, в каком бы вы ни были ранге. Я преисполнен признательности, и моя благодарность, пусть я ее неловко выразил, исходит из самого сердца.
Все это было произнесено с совершеннейшей сдержанностью, строгим и звучным голосом, присущим уроженцам Северной Италии. То было вступление. Казалось, Гонзаго собирается с мыслями. Он стоял, склонив голову и опустив глаза.
— Филипп Лотарингский, герцог де Невер, — чуть глуше заговорил он, — был моим родичем по крови и братом по сердечным узам. Юность мы провели вместе. Я могу сказать, что у нас была единая душа, потому что мы с ним делили и наши радости, и наши горести. Он был благороднейший принц, и одному только Богу ведомо, на какие вершины славы он взошел бы, доживи он до зрелых лет. Но тот, кто держит в своей всемогущей длани судьбы великих мира сего, решил остановить полет молодого орла в тот самый миг, когда орел расправил крылья. Невер умер, не прожив и четверти века. В своей жизни мне часто приходилось терпеть жестокие испытания, но я не помню удара страшнее. Я могу говорить за всех нас, присутствующих здесь. Восемнадцать лет, прошедшие с той страшной ночи, не смягчили остроту нашей скорби. Память о нем живет здесь! — воскликнул Гонзаго, положив руку на сердце и постаравшись, чтобы голос его задрожал. — Память о нем, живая и вечная, как траур благородной женщины, которая согласилась носить мое имя после имени Невера!
Все взоры обратились к принцессе. На лбу у нее выступили красные пятна, лицо от чудовищного волнения исказилось.
— Не смейте поминать об этом! — произнесла она сквозь зубы. — Вот уже восемнадцать лет, как я живу в уединении и в слезах.
Все те, кто был здесь, чтобы рассудить по совести, насторожились при этих словах. Клиенты же, которых мы видели в покоях Гонзаго, зароптали. Постыдное явление, которое в обиходном языке именуется клакой, было изобретено отнюдь не в театре. Носе, Жиронн, Монтобер, Таранн и остальные старательно делали свое дело. Кардинал де Бисси встал.
— Я прошу, — заявил он, — у господина президента потребовать тишины. Все,