Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Сталин сказал Александрову: «Вот только у вас, профессор, что-то с инструментовкой неладно».
Александров поспешно попытался оправдаться, заявив, что оркестровку, мол, делал не он, а Святослав Николаевич Кнушевицкий – известный виолончелист и педагог, на прослушивании отсутствовавший…
И тут раздался голос Шостаковича, робкого, застенчивого Шостаковича, который перебил Александрова: «Как вам не стыдно, Александр Васильевич! Вы же отлично знаете, что Кнушевицкий инструментует замечательно. Вы несправедливо обвиняете его, да еще за глаза, когда он вам не может ответить. Постыдитесь!»
Воцарилось мертвое молчание. Все ждали реакции Сталина. А тот, улыбнувшись в усы, чуть растягивая слова, сказал Александрову: «А что, профессор, нехорошо получилось…»
«А ваш общий гимн тоже Кнушевицкий инструментовал?» – спросил Молотов у Шостаковича.
Шостакович, видимо, был уже в шоке от собственной смелости и пробормотал: «Композитор должен инструментовать сам. Композитор должен инструментовать сам…» Он судорожно повторял эту фразу снова и снова.
Когда музыканты ушли, Сталин сказал Молотову: «А этот Шостакович, кажется, приличный человек…»
В 1943 году Дмитрий Дмитриевич Шостакович вернулся в Москву. Там ему дали квартиру. Однако Нина Васильевна еще не приехала, а самостоятельно обустроить свой быт композитор не умел. Кора Ландау рассказывала: «Был такой случай, когда он переехал из Ленинграда в Москву, а Нита еще не вернулась из эвакуации. Прошел слух, что Шостакович один и плохо устроен (хотя квартиру ему дали хорошую). Из Союза композиторов приехала комиссия, чтобы проверить эти слухи. На звонок в дверь Митя вышел сам, став на пороге, чтобы не дать войти в квартиру, и стал уверять, что ему ничего не нужно, он благодарит и категорически отказывается от всякой помощи. Члены комиссии были настойчивы и в квартиру вошли: в совершенно пустой квартире стоял рояль со стульчиком, около рояля – газеты вместо постели, на окне – бутылка из-под кефира. Митя был смущен и растерян: начнут устраивать его быт, следовательно, мешать, а ему ведь нужен только рояль!»
Но спокойно работать он смог очень недолго. В 1948 году начались очередные гонения. На Дмитрия Шостаковича, а также на Сергея Прокофьева, Михаила Шебалина, Николая Мясковского, Арама Хачатуряна и Вано Мурадели обрушились с критикой, разоблачая их «антинародную музыку» и обвиняя в «формализме», «буржуазном декадентстве» и «пресмыкательстве перед Западом». От них требовали публичного выступления с раскаянием и осуждением своего творчества. От переживаний Прокофьев тяжело заболел: собственно, от этой болезни он так и не оправился. Шебалина разбил паралич. Мясковский слег с инфарктом. А Шостакович был на грани самоубийства.
Нина Васильевна увезла его в санаторий, надеясь, что удастся его спрятать, что удастся переждать эту бурю… Но – не удалось. В окна Шостаковича летели камни: «народ» выражал отношение к композитору, объявленному антинародным. Семья оказалась словно в осаде. Даже дети чувствовали, что происходит нечто кошмарное.
Максим Шостакович позже писал: «Я помню тот бастион, который мать сумела создать, потому что терзали, конечно, отца ужасно. И она сумела выстроить стену между внешним миром, который оголтело рвал на части отца, и семьей, – и мы, дети, очень хорошо понимали это, знали, что на нас лежит очень большая ответственность. Что стоит только нам сделать что-то не так, это может немедленно быть против отца, поэтому мы вели себя тише воды ниже травы».
Галина Шостакович вспоминала: «Очень хорошо помню, как он переживал постановление 1948 года – ходил по комнате по диагонали и непрерывно курил. С мамой они почти не разговаривают. Мы с Максимом тоже молчим. Мне почти двенадцать, Максиму – десять. Это – зима сорок восьмого года. Это было нервное время, более того, отец приказал, чтобы нас приводили из школы. Максим уже учился в музыкальной школе, где это постановление проходили. И ему разрешили не ходить недели две, чтобы его не терзали – там ведь тоже преподаватели хотят задать какой-нибудь вопросик.
Мы знали, что во всех газетах превозносят „историческое постановление Центрального Комитета партии”, а музыку Шостаковича и прочих „формалистов” ругают».
Приближался Съезд советских композиторов. Бывшие ученики и многие друзья советовали Шостаковичу все-таки выступить с раскаянием. Они боялись, что в противном случае его просто уничтожат. Они не понимали, что уничтожить его может унижение, которое ему придется пережить.
И все-таки Шостаковичу пришлось выступить. Единственному из всех «формалистов»: остальные по разным уважительным причинам не явились. Дмитрий Дмитриевич прочел по бумажке то, что ему приказали… Потом всю жизнь корчился в муках стыда за этот эпизод: «Тогда, в 1948 году, велели нам, „формалистам”, выступить с самокритикой на собрании в Союзе композиторов. Объявляют мою фамилию, что буду говорить – понятия не имею, знаю, что необходимо каяться – отговорюсь как-нибудь. Иду из зала к трибуне, по дороге (знаете, там справа лесенка и загородка) ловит меня за рукав, сует мне бумагу: „Возьмите, пожалуйста…” Сначала я не понял, в чем дело, он объясняет шепотком, этак ласково, снисходительно, покровительственно: „Тут все написано, зачитайте, Дмитрий Дмитриевич”. Вылез я на трибуну, стал читать вслух кем-то состряпанный глупый бред. Да, читал, унижался, читал эту якобы „свою” речь, как последнее ничтожество, совершенно как паяц, петрушка, кукла на веревочке!!!»
Зато он уцелел. И семья уцелела.
Чтобы поддержать композитора, Анна Ахматова посвятила ему стихотворение «Музыка». Оно датируется 1958 годом, но многие утверждают, что написано было десятью годами раньше…
В ней что-то чудотворное горит,
И на глазах ее края гранятся.
Она одна со мною говорит,
Когда другие подойти боятся.
Когда последний друг отвел глаза,
Она была со мной в моей могиле
И пела словно первая гроза
Иль будто все цветы заговорили.
В 1949 году Шостакович написал кантату «Песнь о лесах». Она была создана в том патетическом «большом народном стиле», которого от всех «формалистов», собственно, и требовали. В 1950 его даже выпустили за границу: он был членом жюри на Конкурсе имени Баха в Лейпциге. Его все чаще отпускали в заграничные турне… Его снова хвалили в прессе.
В 1954 году произошла трагедия. Скоропостижно скончалась Нина Васильевна Шостакович. Ей было только 43 года.
Каждый год летом она ездила в Армению, где в лаборатории на горе Арагац изучала природу космических лучей под руководством Артема Исааковича Алиханьяна. Кора Ландау утверждала, будто Алиханьян был влюблен в Нину Васильевну и Шостакович ревновал к нему. Она вспоминала: «Приближалось время очередной экспедиции, Митя стал серьезно возражать против поездки Ниты: в последнее время она стала сильно терять в весе, талия стала совсем девичьей. Нита согласилась лечь в больницу на обследование. Две недели длилось обследование в кремлевской больнице. Врачи уверили Митю, что его жена совершенно здорова. Перед отъездом Нита и Артюша зашли к нам. Нита помолодела и была жизнерадостна. В Москве наступала зима, а в Ереване стояла золотая осень, такая щедрая на вкуснейшие плоды. Это время года Нита привыкла проводить в Ереване. В ту роковую для Ниты осень там были Вертинский, Утесов и многие другие. Когда экспедиция Алиханьяна спускалась с Алагеза, интеллигенция Еревана отмечала это событие банкетами вместе с артистами. Жена знаменитого композитора и Алиханьян были всегда в числе звезд. Едва под утро закончился банкет, Нита попала на операционный стол. Непроходимость кишечника, срочная, безотлагательная операция. Оперировали лучшие хирурги Армении. Непроходимость устранили, но потревожили злокачественную опухоль сигмовидной кишки. Это место в кишечнике – белое пятно для рентгена. Ведь несколько месяцев назад Нита прошла полное обследование, и опухоль не была обнаружена. Уложив Ниту на операционный стол, Артюша помчался телеграфировать Мите. Шостакович с сыном мгновенно прилетели в Ереван. А Нита через два часа после операции пришла в сознание, сказала: „Какое счастье, что операция уже позади”, – улыбнулась, закрыла глаза и умерла. Легко, спокойно, как уснула».