Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В этом кружении, на этом скрипучем карусельном ходу пристроился к Серову маленький, аккуратно вылизанный, припудренный и припомаженный человечек. Человечек этот ни молодой, ни старый, человечек безвозрастный был в красном бархатном, женском халате до пят, ножки его были вставлены в круглоносую детскую обувь. Ножкой китайский человечек на ходу и пришаркнул. Представился:
– Воротынцев. Бывший лекарь. Ныне – лишен диплома. Вы, я вижу, на пределе. Еще круг-два, и свалитесь. Остановиться на минуту сможете? Я постараюсь помочь. Только для этого нужно…
Но круг уже затянул, всосал Серова, человечек безвозрастный отстал, голос его сладкий истерся о шаркатню, притопы. Серов тяжко вертел головой, озирался, оглядывался. Но человечек пропал напрочь.
Во время одного из таких озираний Серов и заметил петуха.
Черный, с седым оплечьем, худой, где-то обломивший и теперь волочивший за собой левую шпору петух крался вверх по крыше боковой, полутораэтажной, грубо влепленной в основной корпус пристройки. Круто уходившая вверх крыша пристройки подводила к окнам инсулиновой палаты. Окна в палате были открыты. Похоже, петух устремился именно к ним. При каждом шаге петушиная голова с гребнем глубоко проваливалась в колышущийся пух шейного оперенья. Петух крался к окнам и торопливо, но все же внятно и отчетливо, так, что вполне мог разобрать проходивший рядом Серов, клекотал:
«Сука-падла-пирожок, сука-падла-с-мясом…»
Петух клекотал, царапал крышу когтями, с шумом выталкивал из себя только что втянутые нежные запахи тел, жженый сахарок глюкозы. И от его выдоха жалкие инсулиновые души, витающие в телах, – как в высосанных шприцем ампулах витает и бьется душок лекарства, – наполняли пространство над крышей почти физически ощутимым верещаньем и страхом.
Петух вызвал у Серова неожиданную гадливость и ненависть. Серов липко плюнул, побрел прочь, но сердце его, как и сердца инсулинников, до спазма, до колотья сжалось. Не от страха, а от досады, гнева и утомления всей этой больничной мурой, этим круженьем безостановочным по двору.
Но не все больные кружили по двору.
Метрах в десяти от соляр на широких стульях устроились несколько пользовавшихся особыми правами больных. В чем именно состоят их преимущества, Серов не знал, но было ясно: и Полкаш, и Цыган, и Марик, и ВЦИК живут в закрытом отделении в свое удовольствие, жируют, как коты…
Полкаш, средних лет, говорливый, черноглазый, с бородавками под каждым глазом и на верхней губе полковник, зарубивший с четырех ударов тесаком жену, слушал шептавшего ему что-то в шею Цыгана. Правда, слушал вполуха, и узкоплечий, крашенный в рыжий цвет Цыган вынужден был повторять сказанное снова и снова.
Рядом с Полкашом сидел, выпятив живот, «титановый» Марик. Серо-стальной цвет лица, бесконечные разговоры о титановых зубах, разговоры хитрые, уклончивые, ведущиеся на грани вменяемости и невменяемости, делали Марика непонятным и опасным.
– Ты думаешь, он «делается»? – спросил внезапно и нарочито громко Полкаш, глядя в упор на ковылявшего мимо Серова. – Где-то я его рожу видал… – добавил он еще злей и громче, и Цыган замахал рукой: «Тише!» Марик открыл глаза, а Серова страхом вмиг вынесло на середину двора.
– А вот мы его сейчас как след поспрошаем! Пусть расскажет, с чем его сюда заслали! От кого он здесь прячется! – крикнул вдруг Полкаш.
«Что? Что они могут знать? Кто их просил выведывать? Эти? Те? Брось! Брось! Выкинь из головы дурацкие мысли! – не замечая, что успокаивает себя словами Хосяка, затряс головой Серов. – Они же обыкновенные алкаши. Или психи. Полкаш – явный параноик. Так и Калерия говорила. Никто их использовать не стал бы! Может, просто подслушали нас с Калерией где-нибудь. Но и этого быть не могло! Гнать! Гнать эти мысли!»
– Давай его сюда! Дознание устроим. Допросим. Выведем на чистую воду.
Дальнейшего Серов уже не слышал. Чувствуя, что теряет сознание от тоски и страха, он с трудом сделал несколько шагов назад, повалился на согретые солнцем соляры. И полетели сквозь него перламутровые коготки Калерии, поплыла мерцающая рябь Чистых прудов, потекло горячее лиловое солнце, вонзились в краешки ушей и губ все, какие были в больнице, иглы…
Серова мощно и скоро втянуло в воронку обморока.
– Серов! Встать!
«Это уже во сне, это в обмороке. И все же, кто это? Следователь? Прокурор? Врач? Глубже, глубже в обморок! Оттуда не достанут, назад не вернут!»
– Встать!
«Почему – пауза? Ждут? Проверяют реакцию? Вычислили? Выследили? Вжаться, вжаться в соляры! Я в обмороке, дурно мне, дурно! Надо дождаться Калерии, пусть запретит им! Пусть скажет: Серов болен, не тревожьте больного! А пока – тихой серой мышкой – в дырочку, в трухлявое, глубокое дупло, затеряться в обморочных пространствах, пропасть в них!..»
– Ну подымайся, Серов, вставай! Работать некому. Бери метелку, мети двор…
«Открыть? Открыть глаза? Сколько времени прошло?»
– Ну вставай, вставай. Я не Калерия Львовна, шутковать с тобой не буду…
«Санек? Санек или…»
Здесь наконец плотный, долгожеланный и все не приходивший обморок поволок Серова вниз, в бездну. Ему показалось: мозг разделился надвое, душа, как высохшая чесноковина, распалась на дольки, и одна долька, одна невесомая чешуйка, преодолев мигом огромные пространства, затрепетала у заместителя окружного прокурора Дамиры Булатовны Землянушиной (от которой в свое время Серов и получил приглашение зайти в прокуратуру) меж пальцев. Долька эта безвесная, долька сухая стала вкупе со словесной шелухой перепархивать со страницы на страницу, но все никак не могла как следует улечься, втереться, въесться в тоненькое, скверно сшитое «Дело». И Дамира Булатовна, одетая в полный костюм правосудия – сине-сиреневый китель со значком и петлицами, такого ж цвета длинная, не без кокетства зауженная юбка – и Дамира Булатовна, несмотря на весь свой опыт, на острые лаковые коготки и приросшие к коготкам невидимые крючочки, не могла эту дольку, этот ускользающий серовский душок, эту коварную суть недавно начатого «Дела» ухватить, удержать, подколоть. И потому через несколько минут в раздраженьи «Дело» захлопнула.
«Каков негодяй», – хотела промолвить про себя Дамира Булатовна, но, вовремя вспомнив, что негодяями людей можно называть лишь после приговора суда, словцо это проглотила, а «Дело» отправила назад бьющему баклуши играющему в служебное время в шахматы следователю Ганслику.
Обморок Серова, то есть его уход от врачебного контроля, был прочувствован каким-то шестым чувством и опытнейшим Хосяком, тут же начавшим звонить в отделение.
Сам Хосяк лежал в это время на черном кожаном, ничем не застланном диване. Левой рукой продолжая мять впавшую в задумчивость Калерию, он правой дотянулся до плоского телефонного аппарата, стал торопливо вдавливать кнопочки.
Он звонил, он спешил приказать дежурному врачу Глобурде: срочно, незамедлительно больного Серова без всяких анализов крови на сахар и прочей старомодной чуши класть в инсулиновую палату, начинать шоковую терапию. Но перед терапией шоковой Глобурда должен был попробовать разок телетерапию. Правда, в ней Хосяк весьма сомневался, но все ж заготовочку для такого сеанса Глобурде еще третьего дня оставил.