Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Таким образом, здесь возникает вопрос, насколько экономика мифотворна, точнее, насколько ей требуются мифы. В наше время она считается наиболее компетентной наукой для истолкования происходящих в обществе событий, но выясняется, что в этой роли ей без неких домыслов не обойтись. Их используют исходя из разных соображений или разными способами. Во‑первых, экономика черпает свои допущения из мифов (их бессознательное использование), а во‑вторых, она сама творит сказания и легенды. Модель homo oeconomicus как раз и есть такая мифомодель. Укутанный в математическое одеяние пересказ нереальной истории ничего в его фантастичности не меняет. В качестве примеров можно привести следующие мифы: о существовании невидимой руки рынка, о человеческих свободе и самоопределении, о вечном прогрессе или о чистом рынке. Никто никогда ничего из вышеперечисленного не видел, а ведь речь идет об историях, вере или легендах, сильно волнующих (не только) нас, экономистов: наши споры, эксперименты и приводимая нами статистика направлены на подтверждение или опровержение данного нарратива.
В мифах нет ничего постыдного: без веры (имеющей в основе все что угодно) мы существовать не можем. Это надо признать и соответствующе к этому относиться. Одному сказанию мы можем противопоставить лишь другое. Миф ведет бой не с эмпириями, не с реальным миром (тот погружен в бесконечное количество легенд), а с другими претендентами на его (реального мира) объяснение, с другими мифами.
Греки не верили своим мифам дословно и считали их лишь хорошими сказками. Во введении я уже упоминал их определение, приписываемое древнеримскому философу Саллюстию: «Миф — это то, чего никогда не было, никогда не будет, но есть всегда». И так же, как наши предки, мы точно знаем, что говорим о мифах, фикциях — не «реалистичных», не совпадающих с оригиналом образах или представлениях «объективной» действительности (даже если предположить, что таковая вообще существует). Подобный же вопрос поставлен и перед экономистами: мы действительно верим в наши модели? Верим, что человек на самом деле рационален, рынок свободный и невидимая рука рынка существует, или это все только мифы, возможно и «наличествующие», но в каком‑то ином, воображаемом пространстве, а не в том, где сегодня находимся мы? Возможны оба варианта, но их нельзя путать между собой. Если мы вместе с Милтоном Фридманом[361] скажем, например, что речь идет лишь о не претендующих на правдивость допущениях (следовательно, о фикциях), то мы не имеем права говорить (или в онтологическо‑теологическом смысле делать вывод), что человек и впрямь разумен. Если мы признаем (как полезные, так и нет) модели (хоть в допущениях, хоть в выводах) выдумкой, то мы не имеем права на их основе делать какие‑либо выводы, касающиеся человека.
А если мы, наоборот, думаем, что наши модели соответствуют действительности, то, значит, мы верим нашим моделям‑мифам. И мы находимся в плену обмана еще в большей степени, чем наши предки. Древние греки воспринимали свои легенды сдержанно, сказания эти были для них некой имитацией, полезной абстракцией, историей, которая в действительности никогда не случалась, но была весьма пригодна для объяснения многих вещей, а часто и в практической деятельности.
Как экономисты, мы должны принять решение: оба варианта отношений к моделям одновременно существовать не могут.
Без тела и его потребностей
Платон. на тело внимания не обращал (или только минимально). Физическую радость он приравнивал «к так называемым удовольствиям… из числа тех, что относятся к уходу за телом»[362]. Зло находится именно в нем, и доставлять бренной оболочке наслаждение в этом случае опасно, так как «пока мы обладаем телом и душа наша неотделима от этого зла, нам не овладеть полностью предметом наших желаний»[363]. Зло как бы исходило из тела: «А кто виновник войн, мятежей и битв, как не тело и его страсти?»[364] Оно является лишь препятствием; «принимаясь исследовать что бы то ни было совместно с телом, она [душа] — как это ясно — всякий раз обманывается по вине тела… И лучше всего мыслит она… когда, распростившись с телом, она останется одна или почти одна и устремится к [подлинному] бытию… Но в таком случае самым безукоризненным образом разрешит эту задачу тот, кто подходит к каждой вещи средствами одной лишь мысли»[365]. При таком подходе душе лучше быть без материального носителя, он доставляет ей сплошные неудобства: «Ибо если, не расставшись с телом, невозможно достичь чистого знания, то одно из двух: или знание вообще недостижимо, или же достижимо только после смерти. Ну конечно, ведь только тогда, и никак не раньше, душа остается сама по себе, без тела. А пока мы живы, мы, по‑видимому, тогда будем ближе всего к знанию, когда как можно больше ограничим свою связь с телом и не будем заражены его природою, но сохраним себя в чистоте до той поры, пока сам Бог нас не освободит»[366].
Именно из такой концепции, заключающейся в отсечении спроса (а значит, желаний), в определенной мере исходило раннее христианство, прежде всего апостол Павел и позднее Августин. Последний трактовал тело как темницу для души (см. далее), что в данном контексте звучит лишь очевидным дополнением к вышеупомянутой идее Платона. «Телесность» и забота о материальном входят в противоречие с высшим духовным началом, которое пренебрегает всем плотским, подавляет его и отвергает. Вывод, с точки зрения экономики, напрашивается сам. Общество аскетическое, сдерживающее спрос, в отличие от нашего, эффективного, никогда не сможет в своем развитии достичь высокой стадии специализации. Социум, где проповедуется аскетизм и члены которого обеспечиваются лишь товарами первой необходимости, никогда не был бы способен (и даже не стремился бы) достигнуть высокого уровня материального благополучия. В конце концов, и экономика — наука, интересующаяся главным образом спросом, предложением и их сбалансированностью на максимальном уровне (удовлетворяя, таким образом, часто неуместные и не имеющие отношения к жизни потребности), — естественно, не стала бы такой, какой мы ее знаем сегодня. Осуждение телесных удовольствий — пользы, выгоды — имеет для нас совершенно понятное значение. Платонический идеал — не в потреблении или производстве товаров, а в избавлении и от того, и от другого. В этом, как мы увидим позднее, Платон является верным стоиком.