Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И самое смешное, что все эти королевы-матери, славные «наследницы» собрались вместе. Его актрисы! Они стояли в рядок все три, держась за руки, сели-встали, – группа в черном и в обнимку, они были разного роста, и это немного напоминало розыгрыш, не было единого звучания, а им, этим осененным трауром Mädchen,[109]предписывалось подниматься в едином порыве. Они были прямыми как палки, деревянными – полная противоположность ему, который мог быть гибким, подвижным, если только внезапно не каменел, как это с ним часто случалось в последнее время.
Среди них была и та, что лила горькие слезы и надиралась вместе с остальными, когда Wunderkind женился на Ингрид: климактерическая Сара Бернар, трагический вид, которым кичатся, скованность в движениях, особенно локти и коленки, торчащие, как у «дебютанток» лопатки, – этакая девица голубых кровей. Жила она одна в квартире вместе с петухом!
«Он понимает все, что я ему говорю, между нами истинное взаимопонимание. Когда я постукиваю ложечкой по яйцу всмятку за утренним завтраком, он кричит «Кукареку!» (по-немецки – кикирики).
Немецкие и французские петухи кричат на разный манер, так же, как и коровы: они там не делают «му-у!», кошки же мяучат одинаково, волк воет тоже одинаково и во Франции, и в Германии, собаки тоже: «мяу-мяу», «у! у! у!», «гав! гав! гав!».
«Петух, – продолжала его обладательница, – символизирует пять добродетелей: знание – это гребень, храбрость, которую он показывает в драке, – шпоры, доброту – он делится своим кормом с курами, доверие, потому что он безошибочно возвещает рассвет, и кроме того, сваренная петушиная нога – это образ микрокосма».
Райнер однажды сказал ей: «Тебе для твоей будущей роли надо брать уроки скрипки». И несколько месяцев спустя, у нее на квартире в Бремене, он с невозмутимым видом созерцал, устроившись в кресле, как эта дылда с негнущейся спиной насиловала скрипичные струны, разместив скрипку под своим квадратным подбородком. Она виртуозно орудовала смычком, для шика пощипывала одну струну, и все это происходило под петушиное кукареканье. Возможно, он кричал «кикирики», что, впрочем, одно и то же.
Самой известной среди этих дам была та, в которую перевоплотилась Кристина Зюдербаум, звезда китча Третьего рейха, которая ворковала с улыбкой на устах среди эдельвейсов. Трагическая героиня с петухом была олицетворением немецкой женщины: сухая надзирательница, медицинская сестра с садомазохистскими наклонностями. Вторая была олицетворением улыбчивости, скорее швейцарка с виду, чем немка: отличное здоровье, розовые кукольные щечки, – все это тем не менее принесло ей известность; впрочем, Райнер весьма дерьмово к ней относился. Никогда после долгого, плохо оплачиваемого съемочного дня он не пригласил бы ее пообедать или даже пропустить с ними стаканчик-другой. Ей, должно быть, нравилось это – ведь он был ее шеф, господин, учитель, – иначе что бы она тут делала? Теперь она читала ему стихотворение! Вот так – без затей! Чем богаты, тем и рады! Невинный чистейший детский голосок. Сдерживаемая эмоция, полно так называемых тонких нюансов. Достойно. Показная простота, сдержанная сердечность – все, что так ненавидел монстр, который писал: «Любовь – это то, что холоднее смерти».
Слышал ли он ее? Бербера Хеди с десятью золотыми зубами, который нашел себе убежище на Севере, черного мусорщика Гюнтера, с бархатно-шелковистым голосом, Армена Lebensborn,[110]подопытного кролика нацистской евгеники, который считал себя Джеймсом Дином, вот их он слушал, ему нравилась их уличная речь. Через Хеди Эль Салема он слышал изнанку немецкого мира, мира белых европейцев, которых он ненавидел и от которого приходил в восторг. Все они знали друг друга, все были выслушаны им, тело каждого, ну и что, что его нет, что? Любовь – настоящий наркотик. Он держал их тем, что их слушал. Всех, тех, кого никто никогда не слушал, никогда и слушать бы не стал, женщин, актрис, всех этих более или менее приличных дамочек, карьеристок – по problem, какие вопросы? – он говорил им, что они были самыми красивыми, самыми умными. Говорить они могли что угодно: раз мэтр, гений слушает, значит, святое – Аминь. И вот благодаря этому они уже отличные труженицы конвейера – рано встали, рано легли – и снова девственны, как говорил пианист Оскар Левант, у которого было все в порядке с чувством юмора: «О да! Я знал Дорис Дей еще до того, как она стала девицей!» Вокруг него образовывалось магнетическое поле, центром которого было его ухо, и все они невидимыми нитями были к нему привязаны. В конце концов, все начинали говорить то, что думал он, жестикулировать так, как он им не подсказывал, но хотел, чтобы они вели себя и нежно так, – целая телепатическая наука.
И еще здесь была Лило – его мать. О Лило! По поводу похорон она сделала себя очень бледной, но когда увидела всех этих фотографов, незаметно провела разок-другой щеткой по волосам, навела тени под глазами. С тенями или без – жесткость и высокомерие никуда не деть. На лице две смотровые щели, ледяной прокурорский взгляд. Тонкие губы. Лицо, как лезвие с натянутой кожей, выступающие на висках кости черепа, как у Конрада Вейдта или, вернее, как у Конрада Аденауэра… пруссачка… этакий Потсдамский nicht wahr! Она бегло говорила на санскрите, перевела «Голоса травы» Трумэна Капоте, ее жесткость не мешала ей интересоваться этим несколько слащавым бисером, и маленькие одинокие чудовища писателя, который начал, как чечеточник, напоминали ей, наверное, Райнера в детстве…
Во время Ванзейской конференции, на которой было принято окончательное решение, ей было двадцать, и пока ее сын не стал знаменитым, она стыдилась его, потому что считала уродом и очень плохо образованным, он не говорил на хорошем немецком, впрочем, он вообще не говорил… Иногда, в своем облегающем платье тигровой расцветки, она предпринимала попытки похитить кого-нибудь из любовников собственного сына. «Ингрид, я тебя не понимаю… ты могла бы манипулировать Райнером, делать с ним что хочешь, стать настоящей звездой… А потом мы бы с тобой вдвоем написали сценарий, и наш фильм был бы лучше его: его кино такое холодное!» А потом она рассказала ему, что видела Ингрид с другим мужчиной. На свадьбу она не явилась, две другие, впрочем, тоже, и приняла их у себя потом: она возлежала измученная мигренью на оттоманке в тигровом платье и тонко улыбалась. «Вот, моя жена. Я ее люблю!» Молодожен Райнер в белом костюме, а рядом Ингрид в длинном шелковом зеленом платье с рядом пуговок под самое горло, которое он сам заказал специально для свадьбы задолго до того, как она состоялась, и настаивал, чтобы маленькие выпуклые пуговки были обтянуты тем же шелком – настоящая кропотливая ручная работа. Даже в тот день в центре внимания была она, Лило.
По крайней мере с этой все было ясно. Так было лучше, чем со всеми этими подрагивающими дивами, сдерживающими свои чувства – пулярки в полутрауре. У этой все было на лице: воплощенная злыдня, самая что ни на есть настоящая, – Лило. В юности она хотела стать певицей, война положила конец этим надеждам. Теперь она была главным программистом на самых современных компьютерах: одна лобная доля в древнем санскрите, другая – в новых технологиях. Сын – педераст и наркоман, затянутый в кожу, – это не очень-то легко для программиста, для дамы, работающей в компании «Сименс», коллеги и все такое… такую базу данных она не могла запрограммировать. Его актрисы в конце концов с горя отправились в Индию, с Лило и в довершение всего с петухом. Фасбиндер на какое-то время перестал ими интересоваться, им понадобился новый гуру, другой поводырь, и все такое прочее. Вот так они и сели в самолет вместе с их гордой птицей. Петух в Индии – звучит неплохо: символ энергии солнца!