Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Иногда случалось так, что одновременно на Щипке сходились и Володя Любин, и папа. Сидели у бабушкиного овального стола, накрытого клеенкой, на венских стульях с коварными выщербленными сиденьями, на сундуке. Мама устраивалась у печки, чтобы дым от ее папиросы уходил в вытяжку.
Говорили о друзьях, о переводах, о литературе. Мама каким-то особым тихим голосом просила: «Почитай, Арсений» – и папа читал свои новые стихи. Слушали внимательно, оценивали с голоса. Просили почитать еще.
Любин высоко отзывался о папиной поэзии, в его словах не было ни зависти, ни подхалимства. Он судил о стихах как поэт, хотя и сказал однажды маме: «Вы с Арсением умнее и тоньше меня…»
Володя родился в богатой еврейской семье. Он был единственным сыном, и можно себе представить, какой любовью окружали его родители. Володя окончил классическую гимназию, потом еще где-то учился, но, кроме литературной, никакой профессии не приобрел. В советское время он оказался вместе со своей мамой в одной комнатке квартиры, когда-то принадлежавшей их семье.
Когда мама умерла, Володя растерялся и затосковал. На мои дни рождения он приносил подарки: длинные четки из четырехгранных деревянных бусин и крохотные, ссохшиеся от времени шелковые черные перчатки – вещи, оставшиеся от его покойной мамы.
Владимир Любин не умел жить – не писал бездарных гимнов в прославление власти, и ему не нашлось места ни в советской поэзии, ни в советской действительности.
Правда, ему везло. Живым вернулся с фронта – всю войну прослужил интендантом. В годы, когда железная метла в числе прочих выметала и «гнилых интеллигентов», его не посадили. Странно, ведь Любин не был ни ловкачом, ни угодником и даже как мог пытался сохранить свою честь.
Рассказывали, что, когда он получал в милиции паспорт, его попросили назвать свою национальность. «Иудей», – с достоинством произнес он. Паспортистка красивым почерком вписала в соответствующую графу слово «Индей». Вот с таким паспортом и жил дядя Володя.
Время шло. Он старел, дичал, стал реже выходить из своего захламленного, пыльного угла. Единственное место, которое он еще посещал, была диетическая столовая на Басманной.
А потом Володя Любин умер. Его смерть прошла совсем незамеченной – не было ни некрологов в газетах, ни речей в крематории…
Давайте же хоть теперь помянем нищего поэта, скромного служителя Эвтерпы и Эрато, прожившего нескладную, безрадостную жизнь – не мог же он всерьез радоваться диетическим обедам – ради того, чтобы оставить после себя тонкую книжечку переписанных от руки, никому не известных стихов.
А я все-таки узнала, кому принадлежит торжественная строка-обращение «О Марина, соименница моря!», которой некогда приветствовал меня дядя Володя Любин. Это из стихов Софии Парнок, посвященных Марине Цветаевой, 1915 год.
Две пьесы
Война еще не кончилась, где-то далеко от Москвы гремели выстрелы и гибли люди, а товарищ Сталин решил заняться народным образованием. Он захотел, чтобы советские мальчики и девочки учились раздельно.
Ничего не поделаешь, мы с Андреем оказались в разных школах. Он в 554-й, недалеко от дома, в Стремянном переулке, а я – в 559-й, в Казачьем, на Полянке, куда надо было ездить на трамвае.
Как говорится, каков поп, таков и приход. Директор школы № 554 не был твердых правил и любил выпить, поэтому успеваемость и дисциплина в школе хромали.
Во время большой перемены школа являла собой подобие ада. Из дверей уборных вырывались клубы табачного дыма, который пластами стелился по коридорам. В этом ядовитом тумане носились ученики, сметая всех, кто попадался на их пути, – первоклассников, учителей и случайных посетителей вроде меня.
Я думаю, что среди грешников, обретавшихся в этом аду, Андрей был одним из самых злостных. Весь его дневник был исписан учителями, взывавшими к маме: «Мешал работать на уроке», «Вертелся и разговаривал с соседом», «Читал постороннюю книгу», «Опоздал на урок», «Пел на уроке»…
Наша женская школа № 559 была совсем другой, недаром она называлась у районных мальчишек «монастырем святой Ксении». Это нашу директоршу звали Ксения Николаевна, и она действительно превратила вверенную ей школу в нечто вроде монастыря. Тумбочки для цветов были покрыты белыми салфетками, на уроках была тишина, а на переменках мы чинно прохаживались по коридору под надзором дежурной учительницы.
Но роднила обе наши школы любовь к театральному искусству. И в той и в другой были драматические кружки, только мужские роли у нас приходилось играть девчонкам, а в Андреевой женские исполнялись мальчишками. Вот такое неудобство породило раздельное обучение.
Я тоже записалась в кружок, хотя, как быстро выяснилось, публичные выступления мне были противопоказаны – от страха я не могла произнести на сцене ни слова. Но не обо мне речь.
Примой нашего драмкружка была, конечно, Люся Васильева, блондинка с бледным широким лицом, вдоль которого свисали две косички. Она играла все главные роли – она была Гердой в «Снежной королеве» и Зоей в пьесе Маргариты Алигер.
Кончилась первая четверть, и было объявлено, что на Седьмое ноября в нашей школе будет вечер с художественной самодеятельностью. Об этом вечере узнали ребята из 554-й школы, и Андрей сказал, что они покажут у нас свою пьесу. Я ждала этого вечера с особыми чувствами.
Зал был полон, учителя во главе с директоршей сидели в первом ряду. Завуч в отглаженной гимнастерке поздравил всех с праздником и сообщил об итогах первой четверти. Потом началась самодеятельность. Читали стихи о Великом Октябре и танцевали бессмертный матросский танец «Яблочко». Девочка-узбечка, жившая в узбекском представительстве на Полянке, сыграла на пианино «Похороны куклы». Наконец объявили «Зою». Зал, негромко гудевший во время «Похорон», затих.
Люся прошла к середине сцены и устроилась полулежа на полу. Сидящие в задних рядах вытягивали шеи, чтобы лучше видеть. Некоторое время она лежала молча, входя в образ, потом приподнялась, как бы очнувшись, протянула руку, показывая в дальний угол зала, и проговорила: «Кто это там стоит у окна?» Все зрители повернулись к дальнему окну. Раздался смех, потому что там на подоконнике сидела наша одноклассница, хулиганка и двоечница Валька Митина.
Но Люся, не обращая внимания на смех как настоящая актриса, продолжала: «Ах, это вы, Иосиф Виссарионович!» Смех умолк. Теперь все очень серьезно смотрели на сцену. «Простите, я не могу встать, у меня болят ноги, но я сидя выслушаю ваш приказ»…
Люсе долго хлопали, и она, откланявшись, довольная, пробежала на место, которое мы уважительно держали