Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вскоре Гнат оглядел «тиятр», где в креслах и меж рядами раскинулись мертвецы, и подумал, что самый ловкий лекарь не нашел бы здесь живой души.
Он был шутник, веселый Опришок.
– Валяйте! – махнул Гнат актерам. – Ну?!
И для острастки пальнул в стену из пистоля.
Играть спектакль перед убитыми, веселя убийц, не решился никто из труппы. Актеры пятились, бормотали молитвы, согласные погибнуть злой смертью, но не осквернять сердце глумлением над мертвецами. Пожалуй, зная норов Опришка, идти бы труппе на тот свет следом за почтенной публикой – только собратьев по искусству спас Пилип. Дик и безумен, он вихрем вырвался на авансцену.
Столичные зрители никогда не видели трагика в таком кураже.
– Буду! Буду представлять!
Расхохотавшись в лицо убитому пану, в одиночестве, забыв про онемевших актеров за спиной, Филипп Каженов – нет! Пилип Скаженный! бешеный! – играл. Один за всех. Переходя от роли к роли, меняя голос, занимая все сценическое пространство огромным телом своим. Сцена, бенуар, ложи, партер и бельэтаж – все был он. Ночью трагик повесится в конюшне, где не раз бывал порот, – соорудит петлю из конской упряжи, найдет подходящий крюк, закончит жизнь обыденно и скучно, совсем не театрально: тело-маятник, фырканье лошадей, запах прелой соломы. Но сейчас этого еще никто не знал. Как не знал никто, не мог предвидеть, что летом Гнат Опришок внезапно бросит разбойный промысел, уйдя иноком в Духосвятский монастырь.
Потому что в конце спектакля в зале встанет мертвый пан Матюшкевич.
И будет долго, страшно аплодировать своему трагику.
Племянник Ярого Страха, пехотный капитан Чугуевского полка Михаил Рыкин, вопреки фамилии был человеком робким и в поступках медленным. Сослуживцы именовали Рыкина когда Рыбкиным, а когда и Снулым Карпом, не без оснований сравнивая с толстой, вытащенной на берег рыбиной. Получив наследство, капитан с радостью вышел в отставку, перебравшись с семьей в Ольшаны. Жил тихо, замкнуто, из развлечений довольствуясь охотой на перепелов и вишневой наливкой, до которой был большой охотник. Театр в западном крыле не интересовал Рыкина. Он и к трагедии, постигшей благодетеля-дядюшку, отнесся с обычным равнодушием, свойственным его природе. Впрочем, «дикий вертеп», как отставной капитан именовал театр, велел дворне содержать в чистоте. Уговоры соседей возвратить этой части усадьбы первозданный вид, вовсе стерев память об ужасном случае, пропали втуне. Михаил отмахнулся, сославшись на лень и небрежение суевериями.
Через год после переезда четы Рыкиных в Ольшаны, в начале ноября, глубокой ночью дура-девка из семьи пастуха Кубенки забралась в «вертеп». Девка была «луноходица»: так местные именовали бедолаг, кого полнолуние тянет во сне на улицу. Какого рожна ей там понадобилось, неизвестно. Дворня, бледная как снег, наушничала, будто девка плясала и пела на пустой сцене. А в зале якобы дергался новый барин, честно желая убежать, но оставаясь на месте. Ну и, разумеется, помимо несчастного капитана в господской ложе сидели двое: мертвый пан Матюшкевич и его трагик Пилип.
Пан Ярый Страх что-то отмечал в книге «для промахов», а трагик кусал губу.
Это было началом блистательной карьеры Софьи Кубенко, «императрицы сцены», о которой писали в столичных журналах, что она «пленяет благородным видом, искусной игрой, верным движением членов с выражением речей». Следующей же осенью после дебюта Софьи завернули в усадьбу приезжие итальянцы. Без видимой причины. В грязи застряли, попросились на ночлег. Молодые, горячие, бесстрашные. Сейчас каждый вспомнит знаменитый баритон Грациани или тенор Нодена – старого, уродливого, почти безголосого, чья фразировка тем не менее приводила в восторг Москву и Санкт-Петербург. А тогда – кто их знал?!
Многие наезжали в Ольшаны. Слухи на ногу быстры, а богема, потеряв кураж, утратив любовь публики, готова душу дьяволу продать за славу, за успех. А уж если слава-успех сгинули, удрали восвояси, так за возврат – было б две, три души, каждую бы продали, оптом и в розницу. Цену за такой товар одни считали непомерно высокой, другие – шутейной, третьи – и вовсе чистыми враками.
Дел-то сущая малость.
После смерти вернуться в Ольшаны, в крепостной театр Ярого Страха.
Бывала здесь Саранцева Ольга Петровна. Которая после визита в Ольшаны через три года сделалась «русская Варлей» и «стихия темперамента». Был комик Музиль Николай Игнатьевич: жаловался, что смеяться над ним перестали. Еще двенадцать лет с тех пор животики народ надрывал, глядя на Музиля. Господин Самарин посещал – когда хотели Самарина снять с роли бегущего льва в балете «Царь Кандавл». Ну, сыграл в Ольшанах. Потом в «Кандавле» до глубокой старости пробегал, царь зверей: дублера гениальному артисту найти не удалось. По дороге в Крым, в гости к Чехову, Константин Алексеев заглядывал со своими. Показал «Дядю Ваню». Спустя две недели снискал бурный успех в Севастополе, а о провале «Чайки» ни один критик больше и не заикнулся.
Не то чтоб в очередь становились, но случались гости без перебоев.
После революции в разграбленной усадьбе организовали клуб. Выступала «Синяя Блуза», городские агитаторы читали Демьяна Бедного. Пан Матюшкевич смотрел из ложи, черкал пером в «Книге промахов»; косматый трагик кусал синюю губу. Изредка барин аплодировал. На галерке тихо молился Гнат Опришок в иноческой рясе с капюшоном. Комиссары злились, но постановили монаха не трогать: после расстрела он опять неизменно возвращался смотреть представление. Рядом с покаявшимся разбойником, прямая и строгая, сидела Софья Кубенко, старуха с золотым взглядом «луноходицы». Умерла? Ну и что? Искусство, оно бессмертно, особенно здесь. Их много было в креслах, покойников. Зал на концертах и спектаклях всегда полон: «битковой аншлаг». Хотя местные жители старались обходить «вертеп» десятой дорогой. Ольшанцев не трогали: явка на мероприятие стопроцентная, «с перевыполнением», а если так – чего суетиться? Здание часто перестраивали: перед самой войной, затем восстанавливали после немецкой бомбежки, в начале шестидесятых реализовали новый проект, в 74-м снесли подчистую и возвели роскошный Дворец культуры – в этом захолустье гигант стоял пустым, как склеп…
Своей театральной самодеятельности в Ольшанах не заводили.
Зачем?
* * *
– Валерян Игнатович! Ну я же вас просила… я умоляла вас!..
Крашеная блондинка, чей мощный затылок венчал шиньон в виде дульки, кипела праведным гневом. Колыхалась брошь на умопомрачительной груди, предвещая шторм. Волновались бока, затянутые в цветастый кримплен. Поясок на обширной талии грозил лопнуть: блондинке не хватало воздуха. Словно весь воздух кабинета отхлынул от директрисы – слово «директриса» шло ей бесподобно, как прожилки сала ветчине, – сосредоточась на горбуне и оставив блондинку задыхаться в вакууме ярости.
Мягкий знак в имени Валерьян она, похоже, опускала сознательно, желая оскорбить.
– Что он наговорил вам? Товарищи! Родненькие! Что он наплел… вам!.. этот псих?! Я всего на минутку… на одну минуточку… к Марь Васильне сапоги завезли, австрийские… на «манке»!.. Валерян Игнатович! Товарищи! Не слушайте его!