Шрифт:
Интервал:
Закладка:
У меня, впрочем, было ещё дело — я работал радистом. Хокканен взял с меня подписку о неразглашении и время от времени я отправлялся в командирскую землянку и занимался то вполне понятными, то совершенно неудобоваримыми делами вроде передачи бесконечно-утомительных групп цифр. Дела на фронтах шли плохо — это я тоже узнавал из радиопередач. Немцы прорвались на Кавказ и к Сталинграду, штурмовали Севастополь. Нами они тоже, кстати, начали нехорошо интересоваться. Три взаимодействующих партизанских отряда — это почти триста человек. И нашуметь они могут так, что ого. По сведениям оживившихся в окрестных сёлах наших агентов враг активизировал разведку, несколько раз прочёсывал лес (но достаточно тупо) и раза два бомбил казавшиеся подозрительными места всё с тех же бипланов. Ясно было, что рано или поздно они возьмутся за нас всерьёз.
Ну что ж. В конце концов, это означало всего лишь, что нашим на фронте будет ещё чуть-чуть полегче.
Юлька учила нас метать ножи. Учила уже довольно давно, мы устали и в сущности учиться-то продолжал только я… да и то потому, что мне обалденно приятно было находиться рядом с Юлькой и прикасаться к ней… а когда она прикасалась ко мне — было ещё круче. Сашка вообще отсутствовал. Летний денёк — во, солнышко припекало. Макс Самохин напевал — негромко, но приятно:
Барон фон дер Шик покушать русский шпик
Давно собирался и мечтал.
Любил он очень шик, стесняться не привык,
Заранее о подвигах кричал.
Орал по радио, что в Ленинграде он,
Как на параде он — и ест он шпик.
Что ест он и пьёт, а шпик подаёт
Под клюквою развесистой мужик…
Барон фон дер Шик забыл про русский штык —
А штык бить баронов не отвык.
И бравый фон дер Шик попал на русский штык —
Не русский, а немецкий вышел шпик.
Мундир без хлястика,
Пробита свастика —
А ну-ка — влазьте-ка
На русский штык!..
— Уфф, устала, — призналась Юлька, — всю руку отмотала… Борьк, а может, ты чего споёшь? — она повернулась к новеньким. — Он такие песни знает… — Юлька покрутила пальцами в воздухе. — Странные, но… в общем, короче, сами услышите.
— Ладно, — кивнул я, бросая финку последний раз и усаживаясь на бревно. —
Гитару мне… чего, нету? Жаль. Тогда так терпите…
Он был старше её на четырнадцать лет,
Она младше была на четырнадцать зим…
…Почему ей достался тот лишний билет
И зачем она взглядом вдруг встретилась с ним?
Почему он вернулся за папкой для нот,
Хоть всю жизнь без конца уходя — уходил?
Это знает, скорее всего только тот,
Кто рукою его водил…
Ты для меня — солнечный свет,
Я для тебя — самый-самый!
Мы проживём тысячу лет —
И на земле и под небесами…
Я пел, открыто глядя на Юльку и улыбаясь ей.
Он был старше её на пять тысяч ночей,
Она младше была на пять тысяч утрат…
Но не сможет понять никакой казначей,
Почему они вместе проснулись с утра?
Почему он вернулся за папкой для нот —
И остался, понять ничего не успев…
Но случайности нет — это выдумал тот,
Кто ему подсказал припев…
Ты для меня — солнечный свет,
Я для тебя — самый-самый!
Мы проживём тысячу лет —
И на земле и под небесами…
Он был старше её на четырнадцать лет…
Он был старше её на пять тысяч ночей…
Он был старше на семь миллионов минут…[31]
Странно и интересно было видеть, как они слушают мои песни. Я ничего не имел против песен этого времени — и раньше не имел, а тут они мне стали даже и нравиться. Но, видимо, чего-то всё-таки не хватало в бодрых песнях тридцатых, раз ребята и девчонки (да и взрослые бойцы, иной раз, и сам непоколебимый Илмари Ахтович — правда, он всегда вздыхал и говорил в конце: «Ты символист, Борис, а не советский пионер!» — но потом заказывал, когда мы сидели в землянке, чаще всего «Пацанов» Шевчука) слушали полупонятные строчки о группе крови на рукаве, о мёртвом городе, который хоронит свои голоса, об эхе в горах, поющем голосами друзей-мальчишек, о том, что я тебя никогда не забуду и никогда не увижу… Звали по вечерам то к тому, то к другому костру под плотные навесы, просили немного стеснённо: «Спой-ка какую из своих, а, Бориска?..» Тётя Фрося, например, полюбила слушать… «Крылья» «Наутилуса», хотите верьте, хотите нет. И почему-то всегда всхлипывала под неё. Уж не знаю, какие там у неё были ассоциации…
А я и пел-то всё это только для Юльки. Даже если её не было рядом. Правда иногда думал: ну не все же погибнут. И лет через пятьдесят какой-нибудь дедок будет уверять, случайно услышав магнитофон своего внука, что это пел в отряде такой парнишка — Борька Шалыгин по прозвищу Шалыга; небось сам и сочинял, а теперь эти молодые-наглючие его обобрали…
Смешно. «Не тот ли вы Володька Высоцкий, с которым мы выходили из-под окружения под Оршей?..»
— Юль, — сказал я негромко, — пошли погуляем?..
…Мы шагали босиком по галечному дну ручья, держа обувку в руках.
— И такой аппарат — на нем считать можно, в игры играть — ну, в шахматы, например, и кино смотреть, какое сам закажешь, и книжки писать и читать. Компьютер называется. Он почти думать может.
— Как человек?
— Ну, не как человек, конечно… Это фантастика, как в «Луне», которую я тебе рассказывал… А на кухне — всё с машинами, с электрическими. От мясорубки до печки…
— Ну, это сколько же тока нужно?
— А это вообще не проблема… Тот идёт по проводам от здоровенных электростанций. Они на нефти работают.
— Так здорово всё рассказываешь — как по правде, — Юлька улыбнулась задумчиво, покачала ботинками. — Неужели так будет?
— Фашистов разобьём — и будет, — сказал я. — Обязательно.
Мы дальше пошли молча. Мне расхотелось говорить, потому что вспоминалось и другое — вся грязь, которая, как мне временами казалось, переполнила моё время. До такой степени, что до вступления в дружину мне иногда просто хотелось умереть — это было не так страшно, как жить. А Юлька просто шла, подфутболивала воду и чему-то улыбалась задумчиво. И мне совершенно не верилось, что идёт война — страшная, тяжёлая, что каждую секунду гибнут люди… Потому что мне-то было… хорошо. И всё тут, хоть режьте.