Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Если в 1924 году Мандельштам думал, что «не тронут, не убьют» («1 января»), то теперь все видится иначе. Надежда Яковлевна писала не раз, что начиная с 1933 года у них с Мандельштамом появилось ощущение обреченности («Прятаться “шапкой в рукав” было поздно»[324]), а уж после 17 мая 1934 года ощущение перешло в уверенность: «О.М. сказал, что все время готовился к расстрелу: “Ведь у нас это случается и по меньшим поводам”. <…> Винавер, человек очень осведомленный, с громадным опытом, хранитель бесконечного числа фактов и тайн, сказал мне через несколько месяцев, когда я, приехав из Воронежа, зашла к нему и по его просьбе прочла ему стихи про Сталина: “Чего вы хотите? С ним поступили очень милостиво: у нас и не за такое расстреливают”… Он тогда же предупредил меня, чтобы мы не возлагали лишних надежд на высочайшую милость: “Ее могут отобрать, как только уляжется шум” <…> В вагоне О.М. сказал мне: милостивая высылка на три года только показывает, что расправа отложена до более удобного момента <…> О.М. утверждал, что от гибели все равно не уйти, и был абсолютно прав…»[325]. В такой атмосфере и появилась последняя строка «Волка», и в ней говорится не о праве на суд равных, а о возможности самовластной расправы одного человека с другим.
Но остается один вопрос: почему равный, в каком смысле равный? После высочайшей «милости» Мандельштам попадает в парадигму «поэт и царь», так хорошо ему известную хотя бы по примеру Пушкина. Эта аналогия поддерживается еще и парным соименничеством, немаловажным для Мандельштама и вписанным в его стихи: Пушкин и Александр I («сияло солнце Александра») – Мандельштам и Иосиф Сталин. В финале воронежского стихотворения 1937 года «Средь народного шума и спеха…» будет зримо воплощено это равенство: «И к нему, в его сердцевину / Я без пропуска в Кремль вошел, / Разорвав расстояний холстину, / Головою повинной тяжел» – вошел без пропуска, как равный и власть имущий, тут очевидна параллель с Пушкиным, возвращенным из ссылки и введенным прямо в Кремль уже другим императором – Николаем. «“Поэзия – это власть”, – сказал он в Воронеже Анне Андреевне, и она склонила длинную шею. Ссыльные, больные, нищие, затравленные, они не желали отказываться от своей власти… О.М. держал себя как власть имущий, и это только подстрекало тех, кто его уничтожал. Ведь они-то понимали, что власть – это пушки, карательные учреждения, возможность по талонам распределять все, включая славу, и заказывать художникам свои портреты. Но О.М. упорно твердил свое – раз за поэзию убивают, значит, ей воздают должный почет и уважение, значит, ее боятся, значит, она – власть…»[326]. Эта сила, эта власть есть и в «Волке», во всем его строе и больше всего – в последнем стихе: не смейте меня убивать, а если убьете, то я знаю, кто это сделает.
Мы восстановили историю этой строчки только для того, чтобы увидеть, как жизненные обстоятельства умирают в поэтическом слове, обеспечивая ему подлинность и силу. Стихи-то написаны не о ссылке и не о Сталине – в тексте от всего этого осталось лишь то самое «дикое мясо», которое так ценил Мандельштам «в ремесле словесном» («Четвертая проза»). Стихи высоко поднялись над всем, что их породило, – в них случилось то новое, что и есть поэзия.
Я говорю за всех
Сталинская тема в творчестве О. Мандельштама породила большую исследовательскую литературу и при этом стала, в силу своей внехудожественной остроты и непреходящей актуальности, полем разного рода спекуляций, манипуляций и честных заблуждений. Сама судьба поэта влияет на восприятие этой темы и побуждает, скажем, в оде «Когда б я уголь взял для высшей похвалы…» (1937) искать какой-то шифр, позволяющий толковать ее не как оду, а как сатиру на Сталина. Аберрациям восприятия способствовала и вдова поэта, подвергшая купюрам и редактуре некоторые его произведения; так, например, в стихотворении «Если б меня наши враги взяли…» (1937) она заменила «будет будить разум и жизнь Сталин» на «будет губить разум и жизнь Сталин»[327], вследствие чего текст семантически сложный превратился в текст семантически рассогласованный и непонятный[328]. Но именно в таком отредактированном виде эти стихи звучат, например, в фильме Андрея Битова и Галины Самойловой «Осип Мандельштам. Конец пути» (1999), что идеально ложится на кадры дальневосточного лагеря, где погиб поэт, но никак не увязывается с целым рядом его стихотворений 1935–1937 годов. Это лишь один пример того, как широко бытует публицистический миф о последовательном антисталинизме Мандельштама, не имеющий опоры в его текстах.
На самом деле у Мандельштама есть лишь одно, первое и последнее бесспорно антисталинское стихотворение – эпиграмма «Мы живем, под собою не чуя страны…», написанная в ноябре 1933 года и ставшая причиной его первого ареста, ссылки и в конечном итоге гибели в пересыльном лагере под Владивостоком:
Мы живем, под собою не чуя страны,
Наши речи за десять шагов не слышны,
А где хватит на полразговорца,
Там припомнят кремлевского горца.
Его толстые пальцы, как черви, жирны,
И слова, как пудовые гири, верны,
Тараканьи смеются усища
И сияют его голенища.
А вокруг него сброд тонкошеих вождей,
Он играет услугами полулюдей.
Кто свистит, кто мяучит, кто хнычет,
Он один лишь бабачит и тычет,
Как подкову, дарит за указом указ:
Кому в пах, кому в лоб, кому в бровь, кому в глаз.
Что ни казнь у него – то