Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Да, расставляет, отмеряет каждому, кто вовлечен, свою долю горя, боли, вины, ярости, потерь. Разделяет жизнь, тело, душу на две части: войну и мир. Живи, если сможешь.
Детство кончилось
Я сижу и плачу, никак не могу успокоиться. Московская жизнь вошла в летне-отпускную колею, а я сижу в недорогом шумном кафе с окнами на престижный московский институт и плачу. Мои слезы капают прямо в кофе, вкуса которого я не чувствую, звучит музыка, которую я не слышу, за окном – дождь, сливающийся с моими слезами. А я сижу и плачу о тебе, мой сын, не отрывая взгляда от здания института, в котором ты сдаешь экзамен по математике. Я плачу, не совсем понимая почему. Не могу себе этого объяснить. То ли от того, что ты уже вырос, окончательно и бесповоротно, то ли от бессилия помочь тебе сейчас…
Вскоре я ловлю себя на совершенно идиотской мысли: больше всего на свете сейчас я хотела бы оказаться там вместо тебя и написать все на «отлично», только чтобы ты… не ранился, не расстроился, не почувствовал себя неудачником… Какой бред! Я давно знаю математику гораздо хуже тебя, я знаю, что ты все это можешь сделать сам. Но мне так хочется оградить тебя от любой напасти! Если б ты знал, ты, наверное, посмеялся бы надо мной.
Постепенно я начинаю понимать причины предательской грусти. Я плачу потому, что я уже ничего не могу сделать за тебя, мой сын, все важные моменты своей жизни ты теперь будешь проживать сам. Я больше не могу уберечь тебя от твоих ошибок и неудач. Когда ты был маленьким и не умел одеваться, я могла натянуть на тебя непослушные колготки, чтобы ты не расстраивался и не тратил время на дурацкие вещи, тебе всегда было чем заняться… А теперь не могу. Теперь все сам. Я пока еще рядом, но впервые так ясно ощущаю свою беспомощность перед тем, что может встретиться тебе в жизни, в твоей жизни. Наверное, этому надо радоваться, но я грущу и плачу так по-дурацки.
Я помню те времена, когда еще ты был во мне. Я еще не знала, кто ты – мальчик или девочка, в общем, мне было все равно. Хотя нет, вру, я хотела сына, чувствовала, что у меня будет сын, хотя все вокруг уверяли в обратном, и даже вездесущее УЗИ. Ты совсем не доставлял мне хлопот, пока жил внутри и родился в срок, точно предсказанный пожилой петербургской акушеркой с невероятно добрыми глазами.
В твоем рождении все было удивительно: яркий весенний день, затопивший солнцем всю палату, твой номерок на ручке – 1, ты был первым, кто родился в этом роддоме после ремонта (может, с тех самых пор и не привык уступать). И еще чувство невероятной гордости, охватившей меня в тот день. Я была уверена, что свершила что-то великое, поистине грандиозное! Смешно, правда? Миллионы женщины делают это мужественно и просто, а меня распирало от гордости. Но я точно помню и тот момент, как вслед за гордостью родился страх за тебя, безотчетный, всеохватный и трудно управляемый. С тех пор он всегда со мной.
Я боюсь за тебя каждый день все твои шестнадцать лет. Наверное, потому что больше всего на свете я хочу, чтобы с тобой все было хорошо. И я повторяю это про себя как мантру: «С моим сыном все должно быть хорошо». Правда, вот беда, что такое «хорошо» для тебя, я не всегда знаю, и чем больше ты растешь, тем знаю все меньше. И это делает меня такой беспомощной!
Я не столько боюсь тебя потерять (хотя боюсь, конечно, что уж говорить), сколько ошибиться, сделать что-то неправильно. Так страшно, если произойдет нечто, что я могла предусмотреть и не предусмотрела, могла предотвратить и не предотвратила. И тогда… чувство вины, которое лишь маячит на горизонте, может съесть меня изнутри, как хищный зверь.
Этот страх и эта вина хотят удержать тебя возле, навсегда оставить маленьким. А я не могу, да и не хочу тебя удерживать. Ты ведь пришел в этот мир не для того, чтобы я не боялась, а для того, чтобы прожить свою жизнь. Теперь ты взрослый, и я вижу и принимаю это. А мой страх – нет. Он говорит мне о том, что теперь я буду бояться еще больше, потому что почти ничего не могу контролировать в твоей жизни.
Твое детство уходит навсегда. Не знаю, как тебе, а мне ужасно грустно. Я помню, как ты плакал по этому поводу в свои тринадцать. А меня, как видишь, догнало только сейчас.
Ты часто вспоминаешь свое детство как вполне прекрасную пору, а я недоумеваю. Мне кажется, я помню каждую обиду, нанесенную тебе, каждую царапину на твоей коленке, каждую драку, каждый свой не к месту раздраженный окрик. Не знаю, конечно, готов ли ты расстаться со своим детством. Я принимаю сей факт лишь головой. Душой не готова, нет. Мне почти невозможно расстаться с твоими маленькими ножками, которые так хотели побывать везде, с щечками, которые всегда теснила широченная улыбка, с твоими совсем недетскими вопросами, не раз ставившими меня в тупик.
Как же неожиданно все случается! И почему за шестнадцать лет я совсем не успела к этому подготовиться? Я же готовилась! Я видела, как ты рос, как все больше переставал нуждаться во мне, как вдруг стал на голову выше ростом, умнее, сильнее, красивее. И как же так случилось, что твое уходящее детство так внезапно захлопнуло дверь у меня перед носом? Ну как тут не плакать… Придется прощаться, шептать у навсегда закрывшейся двери: «Я прощаюсь с тобой, детство моего сына. Прощай и прости, если что было не так, я любила тебя, как могла. Буду скучать, уже скучаю».
И ничего не поделаешь. Твое детство закончилось.
Дом
Это была не первая ее квартира, были и другие, которые она скорее по привычке, чем осознанно, называла «домом». Но эта, найденная ею самой в самом центре Москвы, сразу показалась чем-то особенным.
Обустроились они быстро. Недорогая мебель, много пространства, воздуха и света. А главное – тишина. Особенно по вечерам, когда москвичи покидали свои офисы и в большинстве своем разъезжались по окраинам, особо состоятельная волна оседала в уютных ресторанах и кафе, которых в округе было приятное множество. Наступала городская истома, и дом погружался в тишину… Она включала негромкий джаз, садилась в любимое кресло, и дом возвращал ей покой, растраченный на шумных московских улицах.
Она любила его, и ей это было удивительно и странно. Никогда прежде не привязывалась она к чему-то неживому, никогда раньше так не любила то место, где жила. Ни стены, ни мебель, ни престиж. Ей нравилось место, та часть мира, которую она называла теперь совершенно осознанно «домом». Он защищал ее от суетливого и небезопасного мира, давал ей сил, позволял расти ее ребенку, творить, быть собой, приглашать гостей. Он принимал ее любой: усталой, злой, расстроенной. Он позволял ей все.
Тем вечером она пришла раньше, потому что осенний грипп свалил ее с ног прямо на работе. Она, напившись аспирина и чая с медом, укутавшись пледом, погрузилась в диван, обнявший ее за плечи. В конто веки включила незамысловатый американский фильм – высокая температура убила желание почитать, и задремала в предвкушении завтрашнего дня со сладким намерением провести его в полнейшем безделии под уютным пледом с книжкой и чаем в руках.
Сирены машин звучали в фильме явно неуместно, на звонок в дверь ей даже не захотелось вставать, она никого не ждала. Но когда за ее окном она увидела снопы разлетающихся искр, что-то подбросило ее с дивана. Выключенный фильм развеял сомнения – сирены вопили под ее окнами. Треск, раздавшийся прямо над головой, адреналином стукнул в голову: «Это пожар!» К окну. К ребенку. К сумке. Руки в шубу. Ноги в ботинки. Над головой жуткий треск. Ребенок замешкался в коридоре в поисках своего пальто. «У нас же газ! Сейчас как взорвется…» – сжалось все внутри. Она вытолкнула ребенка на площадку. Автоматически зачем-то закрыв квартиру, с огромным облегчением увидела, как быстро сын бежит вниз, перепрыгивая через ступеньки.