Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И опять слушали «важные сообщения». Его позывные остались в памяти на всю жизнь! И Левитан уже читал по-другому, не трагически: «Наши войска освободили Орел, Харьков…» Как мы все радовались, хотя в доме были вдовы, как моя мама, и сироты, как я!
* * *
Хорошо помню пленных немцев. Около нашего дома был стадион, его не успели достроить. И вот шла еще война, а его стали достраивать пленные.
В нашем доме отопление было печное, и, конечно, дрова были ценностью. И мы, дети, стали ходить на стадион за стружками. Так начались наши контакты с пленными. Они в корзины наши стали закладывать деревянные обрезки, а сверху засыпать стружками. Так можно было спокойно проходить мимо охраны. Но мы были не такие маленькие и все понимали, все видели. Время было голодным для всех – для нас, хотя мы имели карточки, и для пленных. И вот, не говоря взрослым, мы стали экономить кусочки хлеба и приносить пленным. Многих мы знали по именам, они показывали нам фото своих детей и катали на вагонетках с песком…
Стадион они достроили! Их творение прослужило городу 50 лет! И лишь несколько лет назад его стали реконструировать!
От мамы я знала, что в госпитале она сдавала кровь, как и другие медики. Узнала от наших мальчишек «под большим секретом», что в северной части города живут летчики-французы. Как выяснилось, у нас останавливалась знаменитая эскадрилья «Нормандия – Неман».
Вот только несколько страниц жизни из того незабываемого времени…
Я родился под Вязьмой, в деревне Реутово. На мое детство пришлась оккупация – с октября 41-го по март 43-го. Вяземский «котел», как известно, был самым многочисленным – это сотни и сотни тысяч наших окруженцев. Шли они и через нашу деревню, их покормят, с собой что-то дадут, они отдохнут и снова идут, да только немец-то был на колесах…
В общем, у Вязьмы трагическая история: дважды в 42-м наши пытались освободить и оба раза неудачно, с большими потерями. А это путь на Москву через нас. Много лет об этом молчали, да и сейчас мало говорят…
* * *
И вот как жить среди военного хаоса мирным людям? Никак невозможно! И это надо учесть, что у нас в Реброве враг не зверствовал. Но, конечно, начал с того, что скот, птицу истребил, запасы забрал, и это значит, для нас наступил голод. Отлично помню – «матка, млеко, яйки». А в 43-м при отступлении враг сжег деревню. Нас выгоняли из домов и поджигали, ну чтобы наступающим негде было голову приклонить.
До оккупации Реброво было большим селом – 45 домов, а уцелело 12 или 13. В одном из них потом сделали школу. Остальной народ рыл землянки. А кто их рыл? Голодная ребятня, женщины да старики. В нашей округе много деревень полностью сгорело, как Бекасово. Там, говорили, и брата с сестрой повесили как партизан…
До войны мы жили большой семьей – 9 человек. Мама, отец, нас пятеро детей и дед с бабушкой. Бабушка была неродной матерью отца, родная умерла, но мы этого даже долго не знали. Я восстанавливал историю семьи для себя, для детей. Дед и прадед были крестьянами-единоличниками. Жили хорошо по старым меркам – свое небольшое хозяйство. Зимой, когда работы в поле не было, запрягали лошадь в сани и ездили по деревням, шили одежду верхнюю – тулупы и прочее. Без этого прожить было труднее. И отец с мамой тоже ездили. Тогда-то мама и начала шить с 18 лет, после войны она будет шитьем спасать семью от голода. А деда потом все равно принудили вступить в колхоз, иначе – высылка…
Отца нашего – главного кормильца Григория Николаевича Николаева призвали на фронт, определили ездовым. Ему было 38 лет. После первого ранения он выживет на Курской дуге, где, по его словам, небо было черным от самолетов, но в конце войны будет ранен тяжело, долго будет лечиться по госпиталям, в 46-м вернется инвалидом, и я его не сразу признаю. Помню, я тогда уже ходил в московскую школу и вместе с мальчишками бегал во дворе. И тут какой-то солдат с медалями, на костылях хромает к нам, спрашивает, не знаем ли мы, где тут живут Николаевы. Я даже не понял, что это мой отец, глаз не мог оторвать от его красных американских ботинок с обмотками вместо сапог. И вдруг наша бабушка, его мачеха, как закричит: «Гриша-а!»
Вот так отец нас разыскал в Москве, на Дмитровке! Уходил на фронт – оставалась семья, дом, двор, полный живности. А вернулся – ни деревни, ни кола ни двора, и уже нет отца и старшей дочки. Война семью раскидала. Хорошо, что уцелели в оккупации остальные, и хорошо, что комната есть у мамы в рабочем общежитии, куда мы потом стали к ней собираться. Помню, вещмешок отцовский, там были такие гостинцы – 2 плавленых сырка и в махорке несколько кусочков сахара…
* * *
Нам всего недоговаривали, но потом мы узнали, что дядя Боря, мамин брат, спасая младшую сестру – нашу маму, сумел как-то переправить ее на паровозе без документов из Вязьмы в Павшино под Москву, устроил уборщицей, ей дали место в общежитии и рабочие карточки. А нас мал мала раздали по родственникам. Алешу с Галей, восьми и десяти лет, отдали тете в Можайск. Нину 13 лет – в соседнее Алферово. Меня, младшего – 4 года, передали в Реброво в семью дяди Бори. Он был каким-то небольшим начальником на железной дороге, на фронт его не призвали, а перевели в железнодорожные войска. Под крылом тети Веры, его жены, я и пережил оккупацию. Поручили меня 15-летней Маше, а старшую, Нюру 19 лет, угнали в Германию. Через какое-то время она с подружкой вернулась домой. Их эшелон разбомбили по дороге, и они с подружкой сбежали, только Нюра стала заикаться и так до конца дней.
Дом у дяди был большой, и его заняли немцы. У дверей появился часовой. Одни немцы уезжали, другие приезжали. Нас не выгоняли, но проживать пришлось в основном на печке. Женщины иногда что-то готовили им, хотя у них была своя кухня. Иногда мне кидали на печку конфеты, длинные, как карандаши, в обертке. Губная гармошка играла постоянно, и топот сапог помню, когда отплясывали. До сих пор в ушах стоит их музыка, много я ее наслушался…
Помню, за домом они собирались по вечерам у кострища, конину готовили, и я убегал к ним – мне тоже давали поесть. Маша сильно ругалась, когда оттуда меня вытаскивала. Трудно стало и у них с продовольствием. Все в деревне уже съели давно. Помню, сушили грибы на окне, и много мухоморов было, лечились, наверное…
Это в самом начале они, довольные, въезжали на мотоциклах, а потом у них и гармошки грустно заиграли. А когда началось наше наступление, они стали жечь хаты. Жгли другие немцы, не те, что стояли в деревне. Я помню, как наш дом поджигали. Дом не хотел гореть, а когда они уехали, мы кинулись тушить. Дом спасли, а крыша сгорела. Соломенные были крыши. Я, шестилетка, тоже с хворостиной бегал, тушил…
* * *
Скажу про нашу старшую, Шуру, самую способную. Хотя, если бы не война, кто знает, сколько способных было бы у нас – у Николаевых? Шура в 41-м поступила в московский институт и осенью со студенческим ополчением уехала копать противотанковые рвы. При налете ее контузило, и спустя пять лет в 46-м она умерла. Мне было 9 лет, и я помню, как у нас на 4-м этаже вдоль длинного коридора стояли студенты с траурными повязками на рукавах в почетном карауле…