Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но в то же время он парадоксально подчеркивал свою близость к самым свирепым противникам марксизма в русской политической мысли ХХ века — евразийцам: «Меня называют евразийцем, и я от этого не отказываюсь. С основными выводами евразийцев я согласен». Яростно антизападная ориентация евразийцев его не пугала, хотя и привела она их — после громкого национал-либерального начала в 1920-е — к вырождению в реакционную эмигрантскую секту.
Ничего особенного в этой эволюции евразийства, разумеется, не было: все русские антизападные движения мысли, как бы либерально они не начинали, всегда проходили аналогичный путь деградации. В своей трилогии я описал трагическую судьбу славянофильства. Разница лишь в том, что их «Русской идее» понадобилось для этой роковой метаморфозы три поколения, тогда как евразийцы управились с этим на протяжении двух десятилетий. Нам остается только гадать, как уживалась в сознании Гумилева близость к евразийцам с неколебимой верностью марксизму-ленинизму.
Нельзя не сказать, впрочем, что это удивительное раздвоение, способность служить (Гумилев рассматривал свою работу как общественное служение) одновременно под знаменами двух взаимоисключающих школ мысли, резко отделяла его от того молчаливого большинства, из которого он вышел и которому были глубоко чужды как марксизм, так и тем более евразийство. И не одно лишь это его от них отделяло.
Гумилев настаивал на строгой научности своей теории и пытался обосновать ее со всей доступной ему скрупулезностью. Я ученый (как бы говорит каждая страница его книг), и политика, будь то официальная или оппозиционная, ничего общего с духом и смыслом моего труда не имеет. И в то же время, отражая атаки справа, ему не раз случалось доказывать безукоризненную патриотичность своей науки. Опять это странное раздвоение.
Говоря, например, об общепринятой в российской историографии концепции монгольского ига ХШ-XV веков, существование которого Гумилев отрицал, он с порога отбрасывал аргументы либеральных историков: «Что касается западников, то мне не хочется спорить с невежественными интеллигентами, не выучившими ни истории, ни географии» (несмотря даже на то, что в числе этих «невежественных интеллигентов» оказались практически все ведущие русские историки). Возмущало его лишь признание этой концепции историками «патриотического» направления. Вот это находил он «поистине странным». И удивлялся: «Никак не пойму, почему люди, патриотично настроенные, обожают миф об «иге», выдуманный немцами и французами. Непонятно, как они смеют утверждать, что их трактовка патриотична».
Ученому, оказывается, не резало слух словосочетание «патриотическая трактовка» научной проблемы. Если выражение «просвещенный национализм» имеет какой-нибудь смысл, то вот он перед нами.
Вопросы, которые он задал
Новое поколение, вступившее в журнальные баталии при свете гласности, начало с того, что дерзко вызвало к барьеру бывшее молчаливое большинство. Николай Климонтович писал в своей беспощадной инвективе: «И мы утыкаемся в роковой вопрос, была ли «тайная свобода», есть ли что предъявить, не превратятся ли эти золотые россыпи при свете дня в прах и золу?» Не знаю, как другие, но Лев Гумилев перчатку, брошенную молодым поколением, поднял бы с достоинством. Ему было что предъявить. Отважный штурм загадок мировой истории — это, если угодно, его храм, возведенный во тьме реакции и продолжающий, как видим, привлекать верующих при свете дня. Загадки, которые он пытался разгадать, поистине грандиозны.
В самом деле, кто и когда объяснил, почему, скажем, дикие и малочисленные кочевники-монголы вдруг ворвались на историческую сцену в XIII веке и ринулись покорять мир, громя по пути богатейшие цивилизованные культуры Китая, Средней Азии, Ближнего Востока и Восточной Европы? И все лишь затем, чтобы два столетия спустя тихо сойти со сцены, словно их и не было. А другие кочевники, столь же внезапно возникшие из Аравийской пустыни и ставшие владыками полумира, вершителями судеб одной из самых процветающих культур в истории? Разве не кончилось их фантастическое возвышение превращением в статистов этой истории? А гунны, появившиеся ниоткуда и рассеявшиеся в никуда?
Почему вспыхнули и почему погасли все эти исторические метеоры? Не перечесть историков и философов, пытавшихся на протяжении столетий ответить на эти вопросы. Но как не было, так и нет на них общепризнанных ответов. И вот Гумилев, опираясь на свою устрашающую эрудицию, предлагает ответы совершенно оригинальные. Так разве сама дерзость, сам размах этого предприятия, обнимающего 22 столетия (от VIII века до нашей эры) не заслуживает уважения?
Гипотеза
Одной дерзости, однако, для открытия таких масштабов мало. Как хорошо знают все причастные к науке, для того чтобы гипотезе поверили, должен существовать способ ее проверить. На ученом языке, она должна быть верифицируема. А также логически непротиворечива и универсальна, то есть объяснять все факты в области, которую она затрагивает, а не только те, которым отдает предпочтение автор, должна действовать всегда, а не только тогда, когда автор считает нужным. Присмотримся же к гипотезе Гумилева с этой, обязательной для всех гипотез точки зрения.
Начинает он с самых общих соображений о географической оболочке земли, в состав которой, наряду с литосферой, гидросферой, атмосферой, входит и биосфера. Пока что ничего нового. Термин «биосфера» как понятие, обозначающее совокупность деятельности живых организмов, был введен в оборот еще в позапрошлом веке австрийским геологом Эдуардом Зюссом. Гипотезу, что биосфера может воздействовать на процессы, происходящие на планете (например, как мы теперь знаем, на потепление климата) предложил в 1926 году академик Владимир Вернадский.
Новое начинается с момента, когда Гумилев связал два этих ряда никак не связанных между собою явлений — геохимический с цивилизационным, природный с историческим. Это, собственно, и имел он в виду под универсальной марксистской НАУКОЙ. Правда, понадобилось ему для этого одно небольшое, скажем, допущение (недоброжелательный критик назвал бы его передержкой): под пером Гумилева гипотеза Вернадского неожиданно превращается в биохимическую энергию. И с этой метаморфозой невинная биосфера Зюсса вдруг оживает, трансформируясь в гигантский генератор «избыточной биохимической энергии», в некое подобие небесного вулкана, время от времени извергающего на землю потоки невидимой энергетической лавы (которую Гумилев назвал «пассионарностью»).
Именно эти произвольные и не поддающиеся периодизации извержения биосферы и создают, утверждает Гумилев, новые нации («этносы») и цивилизации («суперэтносы»).
А когда пассионарность их покидает, они остывают — и умирают. Вот вам и разгадка возникновения и исчезновения исторических метеоров. Что происходит с этносами между рождением и смертью? То же, примерно, что и с людьми. Они становятся на ноги («консолидация системы»), впадают в подростковое буйство («фаза энергетического перегрева»), взрослеют и, естественно, стареют («фаза надлома»), потом как бы уходят на пенсию («инерционная фаза») и,