Шрифт:
Интервал:
Закладка:
* * *
Ну и какой же вывод? Ведь все, похоже, осталось как было, и Человеков по-прежнему задыхается под грузом своего небывалого счастья? Нет, не совсем. Когда становится невмоготу, он вспоминает своего соседа по палате, слышит, как наяву, его голос и видит, как тот задумчиво крутит яблоко. «Так, значит, развестись и в дворники?» — спрашивает у него Человеков. Сосед кивает, и губы Человекова сами собой растягиваются в улыбку.
Кроме того, есть и объективные сдвиги. Странноватая улыбка, появляющаяся теперь иногда на губах Человекова, не прошла незамеченной ни на работе, ни дома. «Что-то все-таки есть в нем подозрительное, не наше», — иной раз думает начальство и как-то так невзначай берет да и вычеркивает его из какого-нибудь заветного списка. «Чему это ты ухмыляешься?» — видя блаженство, разлившееся у него на лице, с несвойственной ей вульгарностью думает жена Таня. Морщинка пересекает вдруг ее лоб, а безмятежная синева глаз сменяется предгрозовой чернотой. «Ты устала, дай лучше я посуду помою», — говорит ей тогда Человеков.
А это, согласитесь, уже кое-что.
Чувство, что жизнь уже началась и что-то — непоправимо и окончательно — в прошлом, появилось, когда исполнилось тридцать семь. Чувство было противным: как будто отгрызли кусок Принадлежавшего мне по праву, моего кровного.
Страх перед цифрой сильнее всего ощущался, когда должно было стукнуть, а потом и впрямь стукнуло, тридцать три. Тогда я просыпалась ночами, каждый раз заново ужасаясь: «Как? В самом деле мне тридцать три года? Мне? Тридцать три?» Тело не верило в это. Разуму было этого не охватить.
По временам, днем, возникал очень спокойный, закономерный вопрос: почему именно тридцать три привели к этой панике? В чем дело? В возрасте Иисуса Христа? Потом стало понятно: тридцать три — это прыжок одним махом лет через пять, через целый период. До этого рубежа — тебе около тридцати, то есть тридцать два — двадцать восемь, максимум двадцать восемь — тридцать два (тоже еще не страшно).
Тридцать четыре — когда удается избавиться от гримасы неудовольствия — все же минутная передышка: еще, слава богу, не тридцать пять. И чем вернее ты знаешь, что тридцать пять эти — здесь, за ближайшим углом, тем веселее от мысли, что их еще все-таки нет.
О том, какой тяжестью лягут на плечи две тройки, заранее было не догадаться. Не давил закон круглых чисел, не помогали случайные — к случаю — замечания, которые слышишь в канун тридцати, и если не слышишь от окружающих — внешним ухом, — то получаешь сама по себе, от ехидного, все прежде всех узнающего, внутри тебя потаенно сидящего «я».
Этого «я», под нос сующего то, что не хочешь, не можешь, не должна видеть, я всегда очень боялась, чувствовала его монаршую власть. Но когда в случае с «мукой тридцати трех» ехидное «я» оказалось настолько непрозорливым, стало понятно, что оно знает лишь несколько общих законов и кое-какие поправки к ним. А меня знает ничуть не лучше, чем я сама.
Есть и такая вещь, как ожидаемый и пропущенный возраст. Тридцать шесть лет. Скажешь — и будто повеет левкоями. Персики, легкая полуулыбка, косые лучи августовского солнца, а впереди — бабье лето. В том, чтобы в тридцать шесть лет быть тридцатишестилетней, на миг иллюзорно достигшей вдруг равновесия — чаши весов не колеблются, прикосновение времени шелковисто, — запрограммированы природой тайна и тишина, схожие с тайной и тишиной равноденствия.
Ну а я в тридцать шесть была встрепанной и пыталась бороться на трех фронтах сразу, чтобы все переделать и что-нибудь путно начать. Пыталась цепляться за юность и защищалась от возраста (сначала совсем неосознанно, потом все-таки сообразив, что к чему) одеждой, жестикуляцией, мимикой, свойственными молодежной моде в ту пору, когда я оканчивала университет.
Эти двадцатилетние. Ни одна цифра, ни одна круглая дата уже не сумеют так напугать, как в отрочестве и в ранней юности — двадцать. На тех, кому двадцать, я, даже приблизившись к этому возрасту чуть не вплотную, смотрела с ужасом и с любопытством. Смеются, едят, пьют, в кино ходят. А самим — двадцать. Глаз было не отвести, рассматривала, как экспонаты в музее.
Перешагнув страшную линию, ужаса не ощущаешь. Только неловкость и легкое раздражение, оттого что иногда надо вслух невероятное (неприятное) подтверждать. «Сколько вам? Двадцать? Всего двадцать лет! Если б вы знали, как я вам завидую!» Ты улыбаешься и благосклонно киваешь в ответ. И даже чувствуешь удовольствие. На полминуты.
Потом однажды подруга приносит книгу какого-то скандинава: «Будучи очень молодой девушкой, она совсем не знала людей. Ей было двадцать два года». Нет, ты посмотри, если верить ему, у нас еще все впереди! И мы с ней смеемся. Смех умудренных двадцатилетних над близорукостью стариков. Их близорукость не слишком, но утешает. Не чувствуя себя молодой, можно хотя бы укрыться, как под навесом, под очевидным для всех знаком молодости и научиться в конце концов врать не краснея: мне еще только двадцать.
Но происходит какое-то странное зависание. Двадцать — само по себе, ты — как бы вне возраста.
«А интересно, удастся ли дотянуть двадцать до тридцати?» — просил кто-то. Тогда это прозвучало как милая шутка. Со временем она тоже не сделалась горькой. В каком-то смысле «мы», почти все, двадцать до тридцати дотянули. Беда в том, что продолжаем тянуть и сейчас. Нередко вызываем насмешку, но иногда — умиление. Как-никак приближающийся к пятидесяти юноша все-таки приятнее, чем старик в девятнадцать.
Скачала: они такие, как мы. И даже иначе — деления нет. Молодежь — это мы. И ты уверенно идешь с ними в ногу, отмежевываешься, как и они, от старших, когда машинально, когда брезгливо. Потом разговор где-то в транспорте: «Да ты что?! Она ведь немолодая, ей тридцать лет скоро!» И в ответ: «Точно, я знаю, десятого марта исполнилось двадцать восемь». Они хихикают, а ты закрываешь вдруг книжкой лицо в невольном стремлении скрыть свои двадцать семь с половиной.
Дома ты идешь к зеркалу и беспристрастно разглядываешь себя. Никаких признаков постарения, ты выглядишь так же, как в прошлом году, и даже лучше, чем во времена студенчества. Лучше. Этим и выдаешь себя. Для того, чтобы удобно, с комфортом расположиться в том возрасте, который принято ощущать юностью, нужно, чтобы прошло время. И именно это прошедшее время девчонки с хи-хи безошибочно чуют.
В какой-то момент все меняется. Только что, можно сказать вчера, ты видела девушку и относилась к ней как к ровеснице, может быть, осторожно и прежде всего — для страховки — внутренне допускала, что она года на два моложе, а потом вся сжималась, узнав, что она моложе на десять, и, значит, ты — хотя это немыслимо — на десять лет старше высокой, уверенной, взрослой блондинки. А теперь ясно и четко расставлено все по местам и стало понятно, что феи с летящими по ветру волосами — не твои сверстницы, а твои младшие сестры и даже племянницы. Ничего не поделаешь, и ты смиряешься с этим, ты с этим почти смирилась, но вот однажды встречаешься с кем-то из этих новых, а она всплескивает руками: «Да что вы, мне тридцать один, у меня старший во втором классе» — и ты вдруг заново чувствуешь резкую боль, и снова все летит к черту, и остается одна лишь ухмылка злого мальчишки-шутника — времени.