Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Так наприбавлял, что стал вскоре обходиться самым минимумом слов, всё чаще вместо слова просто жестом отделывался: то кивнет, то рукой махнет, то плечами пожмет. От такой формы общения два конкретных положительных момента. Во-первых, подобный стиль избавлял от общения с теми, с кем общаться вовсе не хотелось. Во-вторых, максимальная молчаливость на нет сводила всякий риск сказать-сболтнуть что-то лишнее, за что «добрые соседи», если и не потянут в угол[77] для объяснений, так уж запросто поднимут на смех. Едкий арестантский смех с приколами, близкими к издевательству. А уж с этим у лагерной публики никогда не задерживалось.
В деталях помнил Коля, что случилось год назад с его соседом Юркой Лупатым. Последний имел неосторожность попросить своего семейника[78]-москвича: «Закажи близким, пусть в ближайшую посылку план Москвы кинут, никогда не был, хоть по карте попутешествую»…
Вроде, и говорил Юрка доверительным шёпотом. Вроде, и не было никого рядом. Только минуты не прошло, как вибрировали утлые стены барака от раскатистого, совсем недоброго арестантского хохота, а со всех сторон сыпались реплики, одна другой занозистей. «Вот Лупатый откинется — в Москву дёрнет банк брать, чтобы до старости закурить-заварить было…». «Нет, в Москве у Лупатого невеста, с горбом, без п…ды, но работящая, ждёт его в доме с окнами на Кремль, а ему этот дом без карты не найти…». «Юрок в Москву приедет — чудить начнет: то на лампочку дуть, то с палкой за трамваем бегать…».
Сам Лупатый только ёжился под градом колючих острот да виновато оправдывался: «А я чего, я — ничего, в Москве ни разу не был. Вот как освобожусь, хочу на Красную площадь заехать, на могилу Высоцкого зайти, в метро покататься, я метро только по ящику видел…»
Из подобных ситуаций Коля Нечаев только один вывод делал — самый простой и самый правильный для той обстановки, в которой пребывал: молчать лучше, чем говорить.
И вопросы лишние в зоне задавать не принято.
Не приветствуется. Тут ещё больше риска на неприятности нарваться. Почти на любой вопрос всегда можно получить встречную слепящую плюху: а с какой целью интересуешься? Какой смысл в подобный вопрос на зоне может вкладываться — догадаться несложно. Вопрос не просто подразумевал недоверие, а выражал конкретное подозрение: уж не стукач ли ты? Ещё более понятно, что это подозрение ничего хорошего подозреваемому не сулило.
Молчаливость Николая Нечаева незамеченной не оставалась. Окружающих она не то, чтобы раздражала, скорее, удивляла, у кого-то даже уважение или зависть вызывала: вот, мол, молодец, получается у него метлу на контроле держать[79], потому и проблем особых у него нет, потому и всё ровно у него.
Уважение — уважением, зависть — завистью.
Чего тут больше было — не подсчитать, не измерить. Только всё чаще вместо обычного «Колян», «Коля», «Нечай» стали его Немым звать, а потом один вёрткий на язык москвич с последнего этапа и вовсе припечатал его новым погонялом[80] — Герасим. Любая кличка — липкая и приставучая, а чем кличка необычней, тем сильнее эти качества проявляются. Скоро уже напрочь позабылись былые Нечай, Коля и Колян, и все обращались к нему исключительно — Герасим.
Николая Нечаева факт присвоения нового прозвища не то, чтобы вовсе не тронул, но озаботил минимально. Герасим так Герасим. Знал он прекрасно, что рождённые в арестантской среде клички часто бывают куда более обидными, более неприятными и даже вовсе неприличными.
Подумаешь, Герасим. Всего-навсего почти устаревшее, почти не употребляемое имя. И ничего страшного, что героя какого-то рассказа, который проходили на уроках литературы в пятом классе, звали так же. Ерунда всё это по сравнению с насущными заботами и проблемами.
А насущные проблемы и заботы — они на каждом шагу, каждую минуту о себе напоминают. По сути своей эти проблемы на два вида разделяются: проблемы минимум (чтобы закурить-заварить было, чтобы одежда и обувь тепло держали, чтобы шконка не проваливалась, чтобы шмоны и все прочие неприятности стороной обходили) и проблемы максимум (это то, что в семье творится, какие перспективы у тебя на УДО), и когда это УДО, проклятущее, вожделенное, грядёт?
Проблемы минимум у Коли Нечаева решались благополучно. Жена, вроде как, дожидалась, хуже с УДО было. В итоге, оно ему так и не выгорело. Сначала отрядник[81] напакостил. Сочинил (именно сочинил, ибо никаких фактических оснований у него для этого не было) никудышную характеристику для суда, на котором судьбы всех желающих уйти по УДО решались. В характеристике чёрным по белому указывалось, будто осужденный Нечаев Николай Сергеевич воровские традиции поддерживает, примкнул к осуждённым, отрицательно настроенным, на путь исправления не встал.
Такому лобовому вранью Нечаев даже не удивился. Такая пакость была предсказуема, ожидаема, пожалуй, а с учётом всех сложившихся в лагере традиций, даже неминуема. Ведь согласно этим традициям условно-досрочное освобождение здесь всегда покупалось. Из расчёта приблизительно двух тысяч рублей за каждый оставляемый недосиженный месяц.
Схем для подобной процедуры существовало множество: через отрядника, через адвоката с воли, через «хозяина» или кого-то из его замов, через прочих начальников и чиновников, имеющих какое-либо отношение к лагерной системе. Только не было таких денег у Николая Нечаева, просить у жены он не хотел, да и знал он, у неё таким суммам взяться было просто неоткуда. Иные платежеспособные доброжелатели у него просто отсутствовали.
Так и досидел Коля Нечаев, он же Николай Сергеевич Нечаев, он же Герасим, свою «пятёру» до конца, до звонка. В день его освобождения, согласно традиции, в бараке было заварено ведро чифира, гуляли по кругу «порядочных»[82] разнокалиберные кружки и бокалы, и выслушивал он то, что обычно говорят арестанты своему уходящему на волю соседу: «Ну, давай, Герасим»; «Не попадай больше, Герасим»; «Всего тебе, Герасим». На все пожелания и напутствия он только кивал, иногда улыбался отстранённой, чуть глуповатой улыбкой.
К вечеру ближе (посёлок его от зоны отделяла всего сотня километров) переступил Николай Нечаев порог своего дома.
Встречен был достойно. Убранной квартирой, праздничным, хотя и скромным, столом, милым щебетом десятилетней, неузнаваемо изменившейся дочери, счастливыми, то и дело намокающими, глазами жены.
А ещё через два часа что-то похожее на слезу пробило и его