Шрифт:
Интервал:
Закладка:
У нас никогда не будет однозначного ответа на вопрос, для чего предназначался Большой террор. С некоторой уверенностью можно сказать, что в той степени, в которой существовало твердое политическое намерение, это было намерение Сталина. Команда пошла за ним, по крайней мере, Молотов был искренне убежден в необходимости этого, но члены команды были лишь исполнителями (и потенциальными жертвами), а не инициаторами. Они были напуганы, как и вся остальная советская политическая элита. Но, как и в случае с коллективизацией, в команде была определенная степень восхищения смелостью Сталина. Кто бы еще мог подумать о создании чего-то такого огромного, драматичного и рискованного? Как справедливо говорил впоследствии Молотов, такое мог предложить только Сталин[327].
Для команды Большой террор был последним эпизодом в истории партийной борьбы, которая началась с революции и Гражданской войны и продолжилась в годы коллективизации. Они были членами революционной партии, а революционеры должны бороться с врагами. На этот раз враги были как внутри партии, так и за ее пределами, и это также создало значительный прецедент: команда Сталина провела почти десятилетие, сражаясь с фракциями. Каганович совершил нехарактерный для него экскурс в историю, чтобы объяснить интервьюеру в начале iggo-x годов, почему было необходимо столь радикально очистить партию: существовала опасность Термидора, жертвами которого в годы Французской революции стали Робеспьер и якобинцы. Фракционным врагом якобинцев были жирондисты, от них избавились с помощью террора, французского революционного эквивалента больших чисток. Но им не удалось разобраться с «болотом», то есть с колеблющимся большинством делегатов революционного конвента. «„Болото", которое вчера аплодировало Робеспьеру, сегодня его предало. Уроки истории нельзя забывать», и даже те, кто когда-то были настоящими революционерами, «связаны с „болотом" многими нитями, как семейными, так и не семейными». Большой террор, другими словами, был радикальным способом осушить «болото»[328].
Вопрос о том, могли ли в репрессиях пострадать невинные люди, не интересовал Молотова и Кагановича. Сорок или пятьдесят лет спустя они говорили: конечно, такое случалось; иначе и быть не может («нельзя приготовить яичницу, не разбив яйца»). Когда Молотов вспоминал отдельные случаи, например, дело его бывшего соратника по команде Рудзутака, он признавал, что, хотя они, возможно, и не были виноваты в том, в чем их обвиняли, то есть не были шпионами и диверсантами, у них в груди больше не было революционного огня. Выражаясь языком 1920-x годов, они «переродились».
Светлана Аллилуева вспоминала, что ее отец все это время был дома в плохом, раздраженном настроении[329]. Наверняка, так и было. Тем не менее когда читаешь архивные записи о том, как он работал в своем кабинете — неустанно изучая материалы о «врагах», сохраняя некоторые дела в категории «ожидающих решения», быстро отклоняя просьбы, подписывая смертные приговоры, — испытываешь волнение, даже восторг, видя его твердую подпись, быстрые и четкие решения, отсутствие каких-либо колебаний или сомнений. Он был на войне и наконец сразился с врагами в открытом бою. Остальные члены команды не могли с этим справиться, хотя Молотов и Каганович сделали все возможное. Во время Большого террора страх испытывал каждый, но были разные виды страха. Внутри политической элиты, но ниже уровня членов команды, это был прежде всего страх стать жертвой новой волны репрессий. Что касается Сталина, его главный страх должен был состоять в том, что все это развалится или обратится против него. В остальной части команды, одновременно преступников и потенциальных жертв, присутствовали оба вида страха.
Насколько можно судить, убийство Кирова послужило спусковым крючком. Именно оно дало Сталину возможность свести счеты со старой левой оппозицией, и миссия человека, который выполнял эту задачу, заключалась в том, чтобы стать великим палачом, пока он сам не будет казнен. Николай Ежов, молодой человек, из-за своего очень низкого роста чем-то похожий на мальчишку, работал в аппарате ЦК с конца 1920-х годов, был протеже Кагановича, а затем стал любимцем Сталина[330]. У него было очень слабое здоровье — врачи диагностировали туберкулез, миастению, неврастению, анемию, недоедание, стенокардию, псориаз и ишиас — так что удивительно, что он вообще мог справляться со своей рабочей нагрузкой еще до того, как стал палачом. Изначально все в команде любили его; никто не чувствовал угрозы. «Отзывчивый, гуманный, мягкий и тактичный», — так говорили бывшие коллеги из провинции; в глазах Молотова он был хорошим работником, хотя, возможно, «слишком старался», потому что находился под сильным давлением со стороны Сталина. Бухарин считал его «честным», и даже жена поэта Надежда Мандельштам находила его «скромным и довольно покладистым человеком»[331].
Стремительный взлет Ежова начался, когда Сталин поручил ему найти (или изобрести) связь Зиновьева и Каменева с убийством Кирова. Назначенный секретарем ЦК в начале 1935 года, он бывал в кабинете Сталина и почти так же часто говорил о вопросах государственной безопасности, как Ягода, на чью территорию он, по воле Сталина, посягал задолго до того, как сменил его на посту наркома внутренних дел в сентябре 1936 года. Его задача состояла в том, чтобы разобраться с «троцкистско-зиновьевским блоком», чего Ягода не смог сделать эффективно. Судебный процесс над Зиновьевым и Каменевым в 1935 году не привел к полному признанию или максимальному наказанию, и одна из первых задач Ежова состояла в том, чтобы исправить это на повторном процессе 1936 года, первом из трех крупных публичных действ, известных как московские показательные процессы. На важность работы Ежова указывает то, что 12 октября 1937 года он стал кандидатом в члены Политбюро. В 1937 году он был вторым после Молотова по частоте посещений кабинета Сталина[332]. Казахский бард Джамбул посвятил ему оду: «огонь, опаливший змеиные гнезда»[333].
После убийства Кирова следующим потрясением стало дело против Авеля Енукидзе, старого друга и товарища многих членов команды, включая Сталина, которого он называл Сосо. На похоронах Надежды Аллилуевой Енукидзе успокаивал шестилетнюю Светлану, качая ее на коленях; впоследствии он в числе группы близких друзей отмечал пятидесятипятилетний юбилей Сталина. Возможно, он также пытался защитить Зиновьева и Каменева и спасти их от ареста после убийства Кирова.