Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Словом сказать, Могильцев не ходил за словом в карман, и матушке с течением времени это даже понравилось. Но старик бурмистр, Герасим Терентьич, почти всегда присутствовавший при этих совещаниях, никак не мог примириться с изворотами Могильцева и очень нередко в заключение говорил:
– Ну, уж и душа у тебя, Дормидонтыч!.. подлинно можно сказать: расколота надвое!
Но Могильцев только хихикал в ответ.
Тем не менее матушка зорко следила за каждым его шагом, потому что репутация «перемётной сумы» утвердилась за ним едва ли даже не прочнее, нежели репутация искусного дельца.
Поэтому мне не раз случалось слышать, как матушка, едва вставши с постели, уже спрашивала Агашу:
– Сутяга встал?
– Давно уж. В конторе сидит.
– Никуда не ходил?
– Кажется, никуда…
– Кажется! тебе все «кажется»! Нет чтобы посмотреть! Поди в контору, спроси, не видал ли кто?
Увы! отдавая свой приказ, матушка с болью сознавала, что если в Заболотье и можно было соследить за Могильцевым, то в городе руки у него были совершенно развязаны.
Я не следил, конечно, за сущностью этих дел, да и впоследствии узнал об них только то, что большая часть была ведена бесплодно и стоила матушке немалых расходов. Впрочем, сущность эта и не нужна здесь, потому что я упоминаю о делах только потому, что они определяли характер дня, который мы проводили в Заболотье. Расскажу этот день по порядку.
Матушка, как и всегда, вставала рано, но делала свой туалет несколько тщательнее, нежели в Малиновце. Хозяйственных распоряжений никаких не предстояло, даже обед созидался как-то само собой. Обыкновенно перед приездом господ отыскивали в одном из трактиров немудрящего повара или даже приехавшего в побывку трактирного полового и брали в усадьбу на время пребывания барыни. Затем, без ведома матушки, являлась и провизия, как я узнал после, задаром приобретаемая на счет лавочников. Матушка не была в этом отношении спесива и не допытывалась, откуда и на какие средства появлялся на столе обед.
Кстати здесь сказать об одном обычае, державшемся в Заболотье довольно долго. А именно: на другой день после приезда матушке докладывали, что пришли мужички на поклон. Когда она выходила в зал, то там уж стояла толпа человек в пятнадцать, из которых каждый держал в руках кулек. Это были гостинцы, которыми ей били челом заболотские торговцы. Гостинцы состояли из пряников и орехов всевозможных сортов, изюма, чернослива, стручков и крестьянских конфект. Но впереди непременно фигурировал громадный, к сожалению, худо пропеченный, пряник, с вытисненными на верхней корке коньками, человечками и проч., украшенными сусальным золотом.
Матушка садилась в кресло и милостиво говорила:
– Напрасно трудились. Куда мне такой ворох!
– Помилуйте, сударыня, нам это за радость! Сами не скушаете, деточкам свезете! – отвечали мужички и один за другим клали гостинцы на круглый обеденный стол. Затем перекидывались еще несколькими словами; матушка осведомлялась, как идут торги; торговцы жаловались на худые времена и уверяли, что в старину торговали не в пример лучше. Иногда кто-нибудь посмелее прибавлял:
– Вот, сударыня, кабы вы остальные части купили, дело-то пошло бы у нас по-хорошему. И площадь в настоящий вид бы пришла, и гостиный двор настоящий бы выстроили! А то какой в наших лавчонках торг… только маета одна!
– Именно только маета! – поддерживали хором и прочие.
Матушке очень нравились такие разговоры, и она, быть может, серьезно в это время думала:
«Вот оно! И все добрые так говорят! все ко мне льнут! Может, и графские мужички по секрету загадывают: „Ах, хорошо, кабы Анна Павловна нас купила! все бы у нас пошло тогда по-хорошему!“ Ну, нет, дружки, погодите! Дайте Анне Павловне прежде с силами собраться! Вот ежели соберется она с силами…»
Через четверть часа прием кончался; матушка давала мне по горсточке орехов и пряников и спешила за работу.
Но продолжаю рассказ матушкина дня.
Работала она в спальне, которая была устроена совершенно так же, как и в Малиновце. Около осьми часов утра в спальню подавался чай, и матушка принимала вотчинных начальников: бурмистра и земского, человека грамотного, служившего в конторе писарем. Последнюю должность обыкновенно занимал один из причетников, нанимавшийся на общественный счет. Впрочем, и бурмистру жалованье уплачивалось от общества, так что на матушку никаких расходов по управлению не падало.
Старого бурмистра матушка очень любила: по мнению ее, это был единственный в Заболотье человек, на совесть которого можно было вполне положиться. Называла она его не иначе как «Герасимушкой», никогда не заставляла стоять перед собой и пила вместе с ним чай. Действительно, это был честный и бравый старик. В то время ему было уже за шестьдесят лет, и матушка не шутя боялась, что вот-вот он умрет.
– Что я тогда? Куда без него поспела? – загодя печаловалась она, – я здесь без него как в дремучем лесу. Хоть бы десять годков еще послужил!
Я как сейчас его перед собой вижу. Высокий, прямой, с опрокинутой назад головой, в старой поярковой шляпе грешневиком, с клюкою в руках, выступает он, бывало, твердой и сановитой походкой из ворот, выходивших на площадь, по направлению к конторе, и вся его фигура сияет честностью и сразу внушает доверие. Встретившись со мной, он возьмет меня за руку и спросит ласково:
– Что, грачи-то наши, видно, надоели? Ничего, поживи у нас, присматривайся. Может, мамынька Заболотье-то под твою державу отдаст – вот и хорошо будет, как в знакомом месте придется жить. Тогда, небось, и грачи любы будут.
С матушкой он тоже обходился по душе, без церемоний.
– Слушайся меня, сударыня, пока жив! – говорил он ей, – умру, так и захотелось бы с Герасимом посоветоваться – ан, его нет!
– Я и то слушаюсь, – шутя отвечала матушка.
– То-то; я дурного не посоветую. Вот в Поздеевой пустоши клочок-то, об котором намеднись я говорил, – в старину он наш был, а теперь им графские крестьяне уж десять лет владеют. А земля там хорошая, трава во какая растет!
– Что же вы зевали, в свое время не жаловались?
– Кому жаловаться? и кто бы за нас заступился? А нынче, слышь ты, уж и давность прошла. Ты правды ищешь, а они тебе: нельзя, давность прошла – это на правду-то!
– Ну, погоди, погоди! Может быть, и оттягаем!
– Дай-то Бог!