Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Теперь он откинулся на спинку стула и внимательно разглядывал своих слушателей.
– А потом?
– Что потом?
– Что было с ней дальше? С Раей?
– А ее застрелили, когда мы в зону возвращались, – спокойно произнес Петро и махнул рукой. – Меня пропустили, а в нее выстрелили.
Катя смотрела в упор на человека, который таким необычным образом рассказывал о смерти своего ребенка и его матери. Она как бы старалась проникнуть за возведенную им стену, которая отделяла его от всего сущего. Было ясно, что это не поза и не бравада – а лишь привычка равнодушно принимать самые чудовищные события, которые так часто громоздились в его жизни. Все его существование сводилось к единственному желанию – выжить.
На улице между тем темнело. Из-за тяжелых гардин проникал свет фонарей большой, переполненной людьми улицы Горького. Люди суетливо пробегали вдоль окон, и это создавало ощущение радостного оживления. Старый «Националь» со своей спокойной, ленивой атмосферой, со своими загадочными посетителями был похож на огромный аквариум в центре удивительного города. Аквариум, наполненный редкими рыбами. И им разрешено поплавать прямо в центре Москвы, на глазах у всех, потому что стены все равно стеклянные, из-за которых так удобно за ними присматривать.
Картина за столом практически не изменилась, если не считать того, что стол был теперь чисто убран и на нем дымились три чашки кофе. Петро шумно размешивал сахар и бесцеремонно разглядывал Катю. Она с удивлением отметила, что взгляд этого некрасивого, старого человека не оставлял ее равнодушной и даже приводил в состояние, похожее на возбуждение.
– А когда вы женились? – спросила она, как бы сделав над собой усилие.
– Я Софочку свою знал, когда она еще ребенком была, – ответил Петро. – Мы с ней соседями были. Скромная девочка такая была. Мать ее от себя ни на шаг не отпускала. Так они и ходили всюду вместе, их даже прозвали «дочки-матери». Мамаша, видно, берегла ее для кого-то. Вот и сберегла. Так что она меня сорок пять лет все из тюрьмы дожидалась. Я ей много раз говорил: «Не жди ты меня, Софочка, ты такая приятная женщина, тысячу раз могла бы уж замуж выйти». А она ни в какую. Верная очень. Хлебнула она со мной, конечно. Двоих детей сама вырастила, у меня ведь еще дочка есть. И дети какие получились! Сам себе завидую. Правда, с бабками у нее никогда забот не было. Деньги она получала регулярно, как зарплату. Но разве в этом дело? Что это за жизнь для интеллигентной женщины? Повестки, аресты, обыски. Но она отчего-то другой не хотела. Ну и я ей за это никогда не изменял. В жизни есть вещи, которые ценить надо. Я ей все годы верный был. – Лицо рассказчика приняло сентиментально-торжественное выражение.
– Ну, как, Петро, – перебил его Андрей, – так ни разу…
– Так это же совсем другое, – остановил его Петро. – Здесь надо уметь отличать. Нет, подмены, конечно, были. Но изменять – никогда.
Катя улыбнулась, впервые за все это время. Андрей тоже рассмеялся. Смех у него оказался искренний и заразительный, совершенно не сообразный с серьезным лицом.
– Вот это здорово, Петро. Мне нравится твоя философия. Надо ее взять на заметку.
При этих словах Катя поежилась, а в ее глазах появилась так хорошо знакомая Андрею насмешка. Застывшая улыбка Петро тоже стала сердечнее и шире.
– А что вы думаете, мне всегда семьдесят пять лет было? Я в молодости при виде юбки просто в обморок падал. Ни одной пропустить не мог. Помню, как-то в Киеве выступала эта… знаменитая певица. Ну, как ее?..
– Русланова? – попыталась подсказать Катя.
– Да какая Русланова! Ее тогда еще на свете не было. Шульженко! Во! Она еще не такая известная была и у нас в кабаке пела. Я только освободился, денег полные карманы, одет с иголочки. Увидел я ее на сцене и, чувствую, пропал! Бабы, они всюду есть, и в зоне, и на свободе. Но здесь совсем другое дело. Дама! Она вся как будто светится. Гладкая такая, холеная. Я сразу записочку соорудил: так мол и так, хочу вас немедленно, жду в зале. И в перерыве передал ей с халдеем. После перерыва выходит она на сцену, еще краше прежнего, платье сменила. Ну, королева, и только. Я от волнения чуть рассудка не лишился. Жду, что ответит. А она зал так взглядом окинула… Я ей знак подал – мол, это я. И тут она на меня с таким презрением посмотрела и начала петь, словно ничего не случилось. У меня прямо в глазах потемнело от обиды. Ну нет, думаю, со мной такой номер не пройдет. Поднялся прямо посредине песни, еще стулом нарочно громыхнул, чтобы она слышала, и на улицу. Взял тройку, сгонял на вокзал, там у нас цветы продавали. Купил букет, завернул его в газету, а газету доверху деньгами набил. Сумма по тем временам была огромная. Приезжаю обратно, а она как раз очередную песню заканчивает. Я сходу на сцену, протягиваю ей букет, ручку целую и говорю тихонько, чтобы никто не услышал: «Вы цветы в гримерной раскройте, здесь не надо». А сам подошел к окну, сел на подоконник и жду, чего будет. Но женщина есть женщина. Разве она послушает? Тем более такая. Она, конечно, тут же за газету сверху потянула, цветы хотела вынуть, ну и деньги по всему залу разлетелись. Я ей только воздушный поцелуй успел послать – и в окно, благо, оно открыто было. А под окном тройка стояла. Я, когда удирал, только слышал, какая там суматоха поднялась. Знаете, полный зал энкавэдэшников – народ грамотный, погулять любят. Только вот поймать меня у них тогда не получилось. Да если бы даже поймали… Страха у меня никогда не было, только азарт. Они-то меня каждый раз наказать хотели, а я в тюрьму как к себе домой возвращался. От этого и наглость была. А они все голову ломали, почему да отчего. Правда, потом, когда у меня уже авторитет был, и им все ясно стало. Не то чтобы они со мной бороться не могли. Могли, конечно. Но мы вроде как в одну игру играли. У них против таких, как я, только одно средство – убрать, чтобы и воспоминаний не осталось. Но я почему-то чувствовал, что они этого не сделают. Я для них как партнер по шашкам: уберешь – играть не с кем будет. То есть сажать-то всегда кого найдется, но им же тоже не эта мелочь нужна, а фигура. Так и дело азартнее, интереснее становится.
Да, я их, конечно, здорово веселил. То побег учиню, то кину кого-нибудь так, что они это в историю вписывают. А особенно на допросах они со мной здорово терялись. Я ведь боли не боюсь, это все дело привычки. Из меня, если упрусь, ничего не вытащишь. А упирался я всегда. Потому что по-другому нельзя – должна же быть совесть. Мне товарищи мои доверяют, что же я, их продам? Нет, это не мой почерк. Я один раз даже рот себе зашил, чтобы лишнего не болтнуть.
– Как зашил? – ахнула Катя.
– Ну вот, посмотри.
Петро повернул лицо к свету. И правда, вдоль рта тянулись шрамы, явно свидетельствующие о том, что история эта не вымышленная.
– Вот так. Взял иголку, нитку и зашил. Гражданин следователь так и присел, когда меня увидел. А мне только этого и надо. Я бы и без этой штопки ничего не сказал, но здесь – эффект! Они знать должны, что во мне духу больше, тогда уважать будут. А того, кто их боится, они сразу слопают и не облизнутся даже.