Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Я тебя люблю! — сказал Валентин.
Известие, что ребята уезжают, успокоило его, он улыбнулся младенческой улыбкой, уткнулся в грудь Тамары, стал целовать её, слегка покусывая. Она отклонилась и плотно закрыла дверь, зашторила окна, мельком заметив всех троих мальчишек. Они валялись в постели, не заметив, что остались совершенно одни, самые счастливые на острове, плывущем, плывущем, плывущем под парусом простыни, натянутой во дворе. Валентин вздохнул с облегчением: «Миновало!» Он думал, что вышел‑таки из темноты, что он прошёл сквозь неё, а она обнимала его, как светящегося в ночи мотылька, обрамлённого двумя чёрными бархатными крылами с двумя изумрудными глазками. Он пребывал в смятении.
Без публики, однако, Тамара Ефимовна быстро заскучала.
* * *
Паром тащился кое‑как. Они смотрели на тёмно — зелёную воду, умиротворяя взглядами океан. Волны за бортом фыркали, как загнанные лошади, пускали пену. Кто‑то крикнул:
— О — орест! Онейрос!
Ветер уносил слова. Они доносились как сквозь сон, хороший мальчишеский сон.
— Кажется, тебя! — Феликс толкнул его в плечо.
Орест оглянулся. У противоположного борта стояла группа художников, среди них была Ксения, она звала Ореста. Он был в неё влюблён, однако место было занято другим. Этот другой стоял рядом, приветливо махал рукой. Орест подрабатывал в институте искусств натурщиком: платили гроши, в месяц выходило до восьмидесяти рублей. Он приходил в класс ради этой девочки и мог замереть, как статуя, на целый час, вращая только одними карими глазами. Он любовался, как она прищуривает то левый, то правый глаз, отмеряет карандашом расстояние, наносит линии на бумагу.
В мастерской на третьем этаже, среди всевозможного хлама, каких‑то дрянных картин на стене, перевёрнутых парт, заляпанного красками паркета, гипсовых расчленённых статуй, ширм и светильников, промёрзших окон она куталась в пальтишко, отогревала дыханием руки. Гипсовые члены солнечного греческого бога — голова с отбитым носом и выковырянным глазом, голень, стопа, кисть руки, торс с отбитым фаллосом — валялись во всех закутках института искусств. О них спотыкались в тёмном коридоре, в глазу тушили окурки; их находили в туалете на подоконнике, в углу класса, под картинами и подмалёвками.
Один раз в неделю студенты рисовали обнажённую натуру. Она просила потерпеть, приносила спиральный обогреватель, ставила рядом, чтобы единственная фактурная модель не оледенела. Он терпел ради этой девушки. Она не догадывалась. Она была такой тоненькой, прозрачной, как луч света, который проникал сквозь тусклые замёрзшие окна в полдень и падал на пыльную палитру зашарканного паркета.
Она откидывала движением головы светлые, тёплые волосы, и они рассыпались в лучах солнца, как пшеничные колосья. После сеанса он уходил в свою мансарду, где было тепло, если топилась печь, — редко углём, чаще дровами. Когда у него кончались деньги, он перебирался к Марго.
— Твоя фамилия Онейрос? — спросил Владик.
Орест ничего не ответил (по матери он был Корытов), подошёл к группе художников. Они ездили на пленэр, снимали на острове домик у старушки, которая кормила их за двадцать пять рублей. Орест и Ксения обменялись новостями. Орест сказал, что он тоже был на пленэре, снимал виды на киноплёнку.
— А теперь ты будешь моей натурой! — сказал Орест.
Ксения согласилась. Вся эта команда любила Ореста, приглашала снова поработать натурщиком.
— А то не хочется рисовать старых толстых, бесформенных баб, как правило, не в своём уме.
Её лицом владела кинокамера.
Удивительно, как может луч кинопроектора отражать свет, который излучает её лицо. Оно прозрачно, как вода. Кто может владеть её лицом? Это всё равно, что окунуть руки в быструю реку и попытаться поднять со дна её мысли, преломляющие потоки солнечного света. Разве можно вынуть сновидение из сна, не замочив рукава? Свет пересекает свет, лучи преломляются. Это было её лицо. Им нельзя владеть, как нельзя владеть тьмой.
Кинокамера щёлкнула. Плёнка закончилась. Вот они, тринадцать кадров, которые вызвали у Марго огонь ревности в один из вечеров.
— Много сделали этюдов? — спросил Орест.
— Да, хорошо поработали, отдохнули, накупались, — ответила Ксения.
Её речь красива, чистые русские звуки льются, словно горная алтайская речка.
Она — художник детали. Её глаз улавливает тончайшие цветовые оттенки, а в картинах огромный мир присутствует в малом. Она даже изобрела новый цвет — кинетический. Он передавал движение света. В определённое время суток пейзаж на холсте начинал трепетать, как бы оживать; он менялся в зависимости от времени года. Таких картин было немного, и они разошлись по анонимным владельцам. Открытие такого свойства её картин было сделано не ею, а владельцами её произведений, потому что она никогда не задерживала их в своей мастерской и сдавала в художественный салон, чтобы выручить денег на краски, кисти, холсты, багет.
Они вскользь обсудили московские события.
— Мы чуть было не дали дёру на яхте, — усмехнулся Орест.
— Правда, что ли? Ну, вы даёте! Шутишь, наверное? Прямо на яхте от путчистов в Тихий океан…
— Ага, правда. Да вот Владик чуть не утонул, пришлось вернуться, — он показал рукой на своих спутников.
— Вот приключение!
Это была единственная хохма, привезённая с острова. Всё остальное было довольно скучно. Вскоре через пролив между островом Русский и мысом Эгершельда паром вошёл в бухту Золотой Рог. Издали на сопке Орлиное Гнездо виднелась телевышка, словно заноза в носу коллежского асессора майора Ковалёва. И в самом деле, с высоты птичьего полёта полуостров Муравьёва — Амурского, на котором расположился Владивосток, напоминал аппендикс или сбежавший нос гоголевского персонажа. В этом есть какая‑то родственная связь между царским Санкт — Петербургом и забытый богами Тары и Тарха город — отшельник Владивосток.
* * *
Говорят, человеческое сознание в течение одной жизни способно обновляться девять раз, в то время как имя человека, как ни странно, остаётся неизменным до самой смерти. Это всё равно, что проходить в одном костюме всю жизнь. Есть люди, которые просто не отваживаются произнести имя вещи. Они обозначают его каким‑нибудь знаком по сходству или по ассоциации, или иносказательно, или жестом. Именование — это беззаботное детство поэтов. Они рядятся в словесные одежды, которые не по росту, и кажется, никогда не вырастут из них, никогда не посмеют их сбросить.
В их числе была Марго, известная в своих кругах переводчица. Она выворачивала слова наизнанку. Старинные чудесные стихи ходили в перелицованных одеждах, шитых белыми нитками. Иногда она обнаруживала, что чернила, которыми записывала переводные стихи, не высыхали. Она перестала пользоваться наливной ручкой. Все равно бумага с переводными стихами продолжала отсыревать. Знала ли она, что стихи могут тихо рыдать по ночам?