Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И опять взяла меня на руки и стала нюхать, но памперс был пуст. Я не пукал, мама! Мой живот не болел.
Ты сказала:
– Надо же, нет. Ты пахнешь только собой – так сладко!
Няня стоял с тобой рядом. За окном сиял свет. Вернулось утро.
Я жадно ел тебя и больше не плакал. Вы качали меня, ты и Няня – вы оба, вдвоем. Мама говорила:
– Прости меня. Я очень устала. Вторая ночь без сна, вот и сорвалась. Ты мой самый…
Но дальше я уже не мог слышать и уже ничего не видел, только в черном прозрачном бархате спал спал спал спал.
7
Мама, жалость разрывает мне сердце. Жалость к тебе. Мама, это мой Няня.
Он ушел, только что ушел навсегда, до нескорой встречи. Так он сказал. Мама. Смотри в меня дальше, смотри, как смотришь. Не надо сисю, не надо бутылочку! Соску – не-е-е-е-т! Мама, ничего этого я сейчас не хочу.
Смотри только, а я буду смотреть в тебя. Так ты услышишь меня. Мама, это не лепет, это печаль. Не смейся, не говори «болтуша!». Я расскажу тебе свою боль. Няня водил меня гулять по дивному саду, и сад этот был «моцарт», только легче и бесконечней. Няня пел мне, как ты, и питал своей пречистой блаженной песней. Я в ней тонул. Крылатый, веселый, простой, ласковый, грозный. Но только что он сказал «пока!».
– Скоро! для мальчика очень рано! ты заговоришь, наш любимый мальчик. Заговоришь языком человека, не легкими и плавными словами, похожими на ветер, вздохи, звуки и «моцарт», нет. Будешь курлыкать, щелкать и булькать, как все твои братья – люди.
Он помолчал.
– Я тебя покидаю. Все наши прогулки и язык безбрежного Сада ты отныне забудешь, но не подумай, что это было напрасно. Вот тебе мой первый подарок, на память. Сладость. Когда ветер любви пройдет сквозь твою душу, обтечет твое сердце, ты вспомнишь. Не все, но эту воздушную сладость сада. Когда глубокое горе пронзит тебя, ты тоже вдруг вспомнишь. И это даст тебе пережить, пересилить и двигаться дальше.
– Подожди! Подожди, любимый мой Няня! неужели ты больше не залетишь за мной, не поведешь меня на прогулку? Ты про это мне говоришь? Я не верю!
Он ответил:
– Я тебя никогда не оставлю. Если только сам не прогонишь меня тысячью дурных дел, волосяной плетью, сплетенной из злых поступков, не исхлестаешь!
– Нет! Никогда.
– Ну, вот видишь, – он вздохнул, мне показалось, немного грустно. – А я, я просто стану невидим, не огорчайся! Зрение – это так, для развлечения. Ты же спал и сколько всего уже видел. А глаза-то твои были закрыты. Значит, не в них дело. Запомни меня не глазами, не памятью зрения, не словами – душой. Я еще столько раз буду ее касаться, исцелять ее боль, но и ликовать с тобой, и смеяться.
Он улыбнулся. И дальше еще и еще говорил мне, и речь его была звон. Он опять повторил, что едва я заговорю связно, а это наступит вот-вот, я смогу рассказать о тех чудесах, что видел. Но я не должен. Ведь от всех людей, кроме бессловесных младенцев, младенцев и великих святых, этот сад укрыт, скрыты озера без дна, радуги меж дерев, птицы, звери, говорящие речи, и благоуханные рощи. Все, что я вижу сейчас, последние мгновения вижу, – все это после того, как проснусь, вдруг исчезнет. Тот мир наутро растает, и останется только этот.
– Но оставлю тебе печать, вот здесь, на твоей головушке, мальчик.
Он невесомо коснулся макушки, вон там, мамуля. Куда ты любишь меня целовать, там, где уже нарос новый настоящий пух.
– Станешь доктором, будешь лечить людей, – говорил он, касаясь. – И как лечить! – он засмеялся счастливый. Он мной был доволен. – Значит, и страданий станет немного меньше.
– Страданий?
Но он не ответил. А я ощутил, как странный жар боли сейчас же разлился по мне, жар и боль…
– Что это? Что ты сделал со мной? Почему мне так?
– Это? – он опять улыбнулся. – Жалость. Жалость поселилась в тебе. Вот и все.
Тихие руки, золотистые кудри, глаза синевы – голубь Света, посланец небес, присланный для меня одного, певец чистых песен, защитник меня навек. Положи мне руку, положи, мамочка, вот так, тепло, на животике пусть лежит.
И теперь эта жалость переполняет меня. Жалость заполняет сначала кроватку, потом комнату по подоконник, потом двор и вот уже целый мир.
Жалость к тебе, моей маме. Потому что ты – мама. Жалость к папе: он кричит, потому что не знает, как еще по-другому сделать, чтобы ты любила его сильней, – люби, только люби его, мама. И к бабушке Нине – следующей зимой она заболеет и вскоре сама будет возить коляску с младенцем в чудном саду. И к нашему котику Флоксу – потому что он мяукает, любит прыгать и ходит в белых тапочках на темно-рыжих лапах. И всех, кого я видел и еще дальше увижу, мне стало жаль. Нет, я не плачу, это просто ветер, он веет повсюду, и я плыву в нем как самый любимый друг.
– Мама, дай пить! Дай тють-тють. Ак-кой. Ак-кой это! Киса пить. Дай кисе! Коее!
Это было в то самое лето, когда с потолка на нее сыпались осы. Подсвеченные заходящим солнцем, они выпадали из темного, проолифенного лет сто назад потолка, счастливо вспоминавшего о днях юности и силившегося блеснуть, сверкнуть густо-золотым.
Крупными каплями черного меда текли вниз.
Самые умные, выпав, сейчас же осознавали, что попали на чужбину, в голую злую опасность, и упрямо, хмуро пытались обнаружить обратную дорогу, дорогу домой, – ощупывали бархатистым гибким задком потолок, аккуратно напрыгивали на доски в тщетных поисках щели, трещинки, сквозь которую можно вернуться. Не находили никогда! С отвращением отрывались наконец от родимых пахучих, мирно жужжащих с обратной стороны досок, искали другие пути – не домой, так хоть на свободу. Утыкались в пыльное стекло, обреченно бились.
Глупые (хотя, возможно, как раз наоборот?), выскользнув, сейчас же забывали, откуда они родом, где были мгновение назад, и даже не пытались найти обратный путь, сразу же бешено рвались к источнику света, к розовому сиянию за стеклом, с зудением просились прочь, присоединяясь к неудачливым патриотам. И тех и других ждала одна участь – краткий плен пластиковой отрезанной бутылки, захлопнутой на несколько мгновений тугим зеленым томиком Мандельштама – в мягкой обложке, «Азбука-классика», со статьей «О собеседнике» заодно.
И нежданная, нет, долгожданная (с какой скоростью время течет у ос?) воля – стряхиванье в форточку с сеткой, которую она слегка отгибала специально для пленниц. Не то чтобы ей жаль было все живое. Нет, просто она не любила вида раздавленных насекомых. А их жужжанье ее раздражало.
Видимо, осы построили свой хрупкий шар-дворец где-то прямо над ее головой, над подушкой, на которой она и провела пол того самого лета, с ногой, уложенной на ровную, мягкую возвышенность из сложенного одеяла.
Как нежно и бережно они любили ее. Две сестры, две пчелы, бабушки ее детей, ее мама и мамина сестра, невесомо пеленающие заботой. Последние годы бабушкам было не до нее – это она задавала им работу, особенно здесь, на даче, – сначала подрастала одна внучка, потом и другая, но сейчас внучки разъехались, и на месте образовавшейся пустоты оказалась она – привыкшие кормить, пеленать, тетешкать, бабушки перестроились без промедления. Теперь они носились с ее костяною ногою, заодно и с нею, дитятком в возрасте 38 лет, которое с тех пор, как папа внучки № 1 довольно быстро после явления младенца улетел в другую страну, рожать новеньких, все искало, все мучилось, пока не родило вторую девочку, вообще уже неизвестно от кого. Бабушки приняли и вторую – как родную. Тем более что потом неизвестно кто внезапно явился, поселился – бабушки поморщились-поморщились, но и с ним смирились, тем более второй стал помогать деду по хозяйству (первый-то – никогда!), и только все стало налаживаться, как он снова исчез, но вскоре опять появился. «Мерцающий папаша», выразилась одна знакомая семьи, бабушки выражались прямей, но лучше умолчим как. После второго возвращения «мерцающий» вроде бы завис, но еще этой весной Нина, назовем нашу героиню так, ОК? почувствовала: зыбкое равновесие скоро обрушится, вот-вот. И не знала, как удержать, тем более что как было и не пустить – папа ехал в невинный байдарочный поход, да еще и брал с собой дочку, как и многие из его старинной компании, – поход был нарочно нестрашный, детский.