Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Суворов вскочил, вылил на себя ведро воды, поставленное еще с вечера Прохором у палатки, быстро оделся и разбудил денщика, который спал под яблоней.
– Ступай к секунд-майору, подыми его – идем в поход, – сказал Суворов.
Прохор, почесываясь, встал и не торопясь пошел к соседней хате гончара, где жил Николай Сергеевич.
Суворов стоял у плетня, ожидая племянника. Смотрел на голубовато-белые, очаровательные в лунном свете низенькие хатки, на высокие тополя.
Прохор возвращался почему-то один.
«Ишь, копается. Тоже – солдат, помилуй Бог!» – подумал о племяннике Суворов.
– Ну что, скоро он там?
– Их благородия нету дома, – ответил Прохор глухим басом.
– А где он?
– Кто их знает. Хозяйка сказывала, как ушли ввечеру, так еще не возвращались. Должно, гуляют. Известно, дело молодое, – зевая, ответил Прохор. И пошел досыпать.
Неясная догадка мелькнула в голове Суворова. Он круто повернулся и, обгоняя Прохора, зашагал к хате.
В сенях, в молочной полосе лунного света, спала на полу Ульяна. Она не слышала, как вошел барин. Суворов осторожно открыл дверь в хату. Окна, как всегда, были закрыты ставнями, чтобы утром не докучали мухи.
Александр Васильевич секунду постоял у порога, прислушиваясь. Слышалось только мерное дыхание Наташеньки. Он в темноте привычным путем подошел к постели жены. Протянул руку.
Постель была приготовлена – подушки взбиты. Одеяло откинуто, но на постели никого не было.
Суворов выбежал из хаты. Стало все ясно. Кровь ударила в голову.
«Стервец! Племянничек! Секунд-майор!»
Александр Васильевич почти бежал по пустынной улице. Душила злоба.
Сколько сплетен ходило о Варюте в Москве! Не слушал, не давал им веры, а теперь…
На повороте из села к лагерю, в аллее из тополей, он увидел какие-то фигуры. Один человек зачем-то прыгнул в канаву и, пригибаясь к земле, побежал в сторону. Второй, укрывшись чем-то белым, стоял, прислонившись к дереву.
Суворов подошел и глянул. Перед ним, закутавшись в белый плащ Николая Сергеевича, стояла Варюта. При бледном свете луны он видел только ее красивые глаза. Они смеялись не то смущенно, не то дерзко.
Александр Васильевич на мгновение запнулся от негодования.
– Я терпеть далее не намерен. Вы мне больше не жена! – крикнул он и, не оглядываясь, побежал к лагерю.
«Тотчас же подать прошение о разводе! Наташеньку отнять! Оставлять на руках у такой мамаши – преступление! Просить светлейшего, просить императрицу принять Наташу в Смольный институт!»
Решение пришло мгновенно. Он привык никогда не теряться, даже в самых затруднительных случаях жизни.
…Выступление дивизии в поход пришлось отсрочить на полчаса. В дежурной палатке Суворов диктовал писарю челобитную в духовную консисторию о разводе. В эти минуты сам не мог писать – получались бы одни кляксы.
Суворов ходил из угла в угол палатки и диктовал:
«И как таковым откровенным бесчинием осквернила законное супружество, обесчестив брак позорно, напротив того я соблюдал и храню честно ложе, будучи при желаемом здоровье и силах своих, то по таким беззакониям с нею больше жить не желаю».
Угреватый немолодой писарь старательно писал, заранее предвкушая, какую сногсшибательную новость расскажет он сегодня всем штабным писарям.
– Написал. Что дальше прикажете? – спросил писарь.
Суворов махнул рукой:
– Кончай. Заключай! Все сказано. Конец! Finis!
Писарь не знал, что такое «финис». Секунду подумал – писать аль нет. Генерал страсть не любит немогузнайства. Но не написал.
«Ежели спросит, скажу – не учуял».
Написал, встал, подал генералу бумагу.
Суворов схватил перо, с маху подписал, не читая.
– Отослать немедля! – приказал он.
«Ну вот, семейная жизнь не удалась, окончена бесславно, – огорченно подумал он. – Но военная еще впереди! Военная должна удаться во что бы то ни стало!»
– Трубач, подъем! – крикнул он горнисту.
…Когда через два дня дивизия возвратилась назад в лагерь, Суворов даже не поехал в село. Впрочем, это было и незачем: Варвара Ивановна с Наташей, Улей и Николаем Сергеевичем в то же злосчастное утро выехали в Москву.
– Несчастлива у тебя хата, Трохим, – смеялись соседи Зинченки.
Со времени великого Евгения искусство унижения полумесяца принадлежало только искусным русским генералам.
Суворов, перебиравший у стола свои бумаги, заметки, черновики, письма, радостно улыбался:
«Большая доченька. Тринадцатый год. Уже в белом платье. В старшем классе Смольного. Время-то как летит!»
Еще, кажется, так недавно Наташенька бегала с деревенскими ребятишками босиком. Загибая толстые пальчики, забавно считала по-турецки – сам же учил ее – биринджи, икинджи, ючюнджю…
«Милая моя Суворочка! Письмо твое от 31 числа генваря получил; ты меня так утешила, что я, по обычаю моему, от утехи заплакал. Кто-то тебя, мой друг, учит такому красному слогу? О! ай да, Суворочка, как уже у нас много полевого салата, птиц, жаворонков, стерлядей, воробьев, полевых цветов! Морские волны бьют в берега, как у вас в крепости из пушек. От нас слышно, как в Очакове собачки лают, как петухи поют. Куда бы я, матушка, посмотрел тебя в белом платье! Как-то ты растешь! Как увидимся, не забудь мне рассказать…»
Дальше две строчки были зачеркнуты – видимо, что-то не понравилось. Александр Васильевич всегда писал осторожно, выбирая слова: знал, что императрица читает все его письма, даже к дочери.
Мысли невольно перескочили к жене, к Варюте.
С ней у Александра Васильевича все кончено. О жене Суворов избегал не только говорить, но даже думать. Он нахмурился. Пальцы вновь стали торопливо перелистывать бумаги – листки, исписанные черновиками писем, заметками, отчеты старост, разные письма к нему самому.
Под руку снова попались исчерканные четвертушки – письма к Наташеньке. Все, что было связано с нею, с доченькой, все было дорого, приятно его сердцу. Глянул: писал из-под Кинбурна, о турках:
«Какой же у них по ночам в Очакове вой! Собачки поют волками, коровы охают, кошки блеют, козы ревут. Я сплю на косе: она так далеко в море, в лимане. Как гуляю, слышно, что они говорят; они там около нас, очень много, на таких превеликих лодках – шесты большие, к облакам, полотны на них на версту; видно, как табак курят; песни поют заунывные. На иной лодке их больше, чем у вас во всем Смольном мух, – красненькие, зелененькие, синенькие, серенькие. Ружья у них такие большие, как камера, где ты спишь с сестрицами».