Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Рог был протянут мне, и, пока я отнекивался, он уже рвался к нему. Я умолял, я хватал его за руки, я обоснованно утверждал, что это его погубит, что он не осилит, что он опозорится, что он вырубится, – бесполезно! Он вывернулся из моих объятий и вцепился в рог. Ощущая себя конем, он чуть ли не ржал. Он скинул сандалии, по-видимому, для большего подобия, и, потоптав босыми пятками абхазский агазон, изрек: «Земля, помоги мне!» И так, решив, что он стал наконец на почву, он приник. Мне оставалось лишь с тревогой следить за ним. Он пил и пил, и рог его поднимался. Я и в трезвом-то виде не могу слишком задирать голову, опасаясь головокружения. Как ему хватало дыхания?.. Голова запрокидывалась, и рог поднимался все выше, и, стоя в прямом смысле на земле, увидел он взошедшую ни с того ни с сего, словно выпрыгнувшую из-за горизонта луну. Было в ее изгибе что-то хищное, как у барса в прыжке, вцепившегося в жертву. И так, не столько удерживая, сколько держась за рог, повис он на нем между землею и луной, как пионер-горнист в парке, да так и застыл, протрубив последнюю, победную каплю. Под дружную одобрительную овацию он стоял. «Ну-ну, – подумал я, – посмотрим, как ты будешь дальше». Но и дальше он ни разу не упал, а еще сумел торжественным жестом вручить опустошенный рог следующему и не покачнувшись сойти с арены.
Посадить его в машину было уже труднее. Он ползал на четвереньках по газону и плакал. «Зубик! Зубик Люсин потерял…» – причитал он. Никто, кроме меня, его не понимал.
Он успокоился наконец у меня на груди, свесив голову, убаюканный автомобильной тряской, обнимая Люсин череп, как ребенок игрушку.
Не доезжая Сухума, он очнулся, неожиданно четкий и решительный, расслышав нежное ржание, и попросил остановиться. Все были рады слегка освободиться от абхазского посошка, но его занимало даже не это. Он спросил, не тот ли это пансионат светится за железной дорогой… и ему подтвердили, что тот, тот самый, как он угадал? Страшная догадка мелькнула во мне: этого нельзя было ни в коем случае допустить! – но он тут же подтвердил мое опасение, заявив, что никуда дальше не поедет, что заночует в пансионате. Как я надеялся, что абхазские друзья этого не допустят! Но они, посовещавшись, сочли его вполне вменяемым. Я удерживал его из последних сил, но он всегда был сильнее меня. «Да отъебись ты!» – зло выкрикнул он и вырвался из моих пьяных рук. И побежал.
Он бежал, как ему казалось, как конь. Напрямик, через железнодорожные пути и заросли асапарели; мало что оставалось от моих джинсов. И наконец, проломившись сквозь последние камыши и осоки, прогремев галькой по берегу, рухнул, не раздеваясь, в море и поплыл. «Да отъебись ты!» – приговаривал он в такт каждому своему гребку в ответ на мои захлебывающиеся призывы. У меня не хватило сил, я выдохся и отстал.
Он заплыл довольно далеко по лунной дорожке, эпически пофыркивая, как фольклорный конь, любуясь собою в фосфоресцирующих пузырьках, будто он был все это: и море, и конь, и лунная дорожка. Он чувствовал себя нарзаном, налитым в бокал, хотя более походил на таблетку алкозельцера, в него брошенную. Растворившись в ночи, он выходит на берег с легким ржанием, как бы из морской пены рожденный, ровно напротив светящегося во все окна пансионата. Он целеустремлен. Он метит в яблочко.
Я умоляю его. Именно вот этого он себе не простит никогда. Этого нельзя делать ни в коем случае. Это падение. В самом его смысле. Остановись!
«…я тебя!»
И он был прав, потому что это он именно меня…
Это я был мокр, грязен и пьян, а он, ловкий, как Джеймс Бонд, крадучись, как барс, сразу в смокинге и с розой в петлице, и она увидела именно его, а не меня, судя по восторженному ее взгляду, принимая только что варварски сорванную на главной клумбе розу; это они вдвоем, даже не перемолвившись, тут же бегут, взявшись за руки, на пляж, в ночь, в темноту, в море, он с приличествующим ему ржанием, она со счастливым повизгиванием; это они раздеваются на бегу, роняя свои хитоны и туники, сбрасывая с себя все; это они плещутся и играют, как тритон и наяда, фосфоресцируя друг для друга белыми задницами, целуясь и обнимаясь в открытом море, прекрасно зная, что это только они видят светящийся во все окна пансионат, а тот, дурак, их не видит – щурится, всматривается, а не видит… и здесь, в прибое, у всех на виду, он наконец попадает в десятку.
Он опрокинул на себя ночь… он эту ночь!
…и море, и пансионат, и его светящиеся окна, и всю прозу: и коня, и яблоки, и рог, и народы, и лунную дорожку, и небо, и звезды, и саму матушку сыру землю, в данном случае состоявшую из остывающей уже гальки, и невидимые уже кусты, защитившие их от освещенной променадной дорожки, и эту променадную дорожку с доносившимися оттуда возбужденными голосами отдыхающих, и этих отдыхающих, и их голоса, и шары фонарей над этими голосами, мать их, эти шепчущиеся фонари, и пограничную вышку, мать ее, и гуляющий по прибрежной полосе луч прожектора, пока что заботливо их огибавший, мать его, и цикад, не умолкающих по той же причине, и ветерок повеявший, и волну набежавшую, и волну отбежавшую, то звезды, то гальку, то прибой, и – море, море, море! – в Грецию, в Медитеранию, в Рим!
Разговор по душам, тела с душою…
25 августа 1983 года. Шесть утра. Медитеранский пейзаж. Чисто-чисто. Подметенные розовые тени. Утренний мусор на берегу моря. Тело. На нем что-то бывшее когда-то белыми джинсами. Он бос. Сандалии – одна в руке, другая так. Разговор души с телом.
Двое возникают над ним.
– Откинул сандалии…
– Вы хотите сказать, что он не жив??
– Я не хочу сказать, что он не мертв, доктор.
– Но за одну-то сандалию он держится…
– Тогда, значит, он полумертв.
– Но это же значит, что он полужив!
– Это значит всего лишь, доктор, что он мертвецки пьян.
– Очень-очень любопытное выражение, знаете ли… Значит ли оно…
– Вот-вот! Вы почти догадались. Вопрос в том, кто такой пьяный. Мертвый или спящий? Отрубился, отключился – это что?
– Не хотите ли вы сказать, многоуважаемый коллега, что есть жизнь, есть смерть, а есть и ПАУЗА?
– Очень близко, доктор. Считать ли его трупом или телом?
– Выходит, что пьяный – это не то и не другое?..
– Кто такой пьяный – это еще более сложный вопрос, доктор. Вопрос в том, в чем заключается смертный грех – в грехе или в смерти?
– Может быть, ответ в том, сколько он выпил?
– Ну да. Капля убивает лошадь, а литр – человека… Все-то вы не договариваете, доктор.
– Мне кажется, я выразился вполне ясно, многоуважаемый коллега. Все зависит от дозировки.