Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– У вас есть определенные часы работы?
– Как правило, да. Я работаю по утрам с десяти до часу, во второй половине дня до половины восьмого, никогда не работаю по вечерам. Но, несмотря на строгий распорядок дня, результаты очень неодинаковы. Сегодня я кружу по кабинету, набросав едва десяток приемлемых строк, а завтра перо мое летает по бумаге. Дисциплина необходима – она поддерживает душевное равновесие. Я должен неустанно возделывать мое поле, невзирая на трудности, которые препятствуют движению вперед. Если бы я писал только в порыве вдохновения, я не довел бы до конца ни одной книги. Работаю я всегда, стоя перед пюпитром. Я давно приобрел эту привычку и нахожу ее хорошей: я могу, когда хочу, отстраниться от рукописи и, даже не отодвигая стула, пройтись по комнате. Я чувствую себя немножко художником, который то удаляется от картины, то приближается к ней, чтобы лучше о ней судить. В отличие от многих моих собратьев по профессии, я никогда не пишу на машинке. Мне необходим прямой контакт руки с листом бумаги. Я набрасываю, вычеркиваю, рву страницу за страницей. Точного плана я не составляю. Или, вернее, я намечаю план для собственного спокойствия, прекрасно зная, что он изменится в ходе работы. Когда мои персонажи обретают плоть, они начинают сопротивляться моей воле и устремляются совсем не по тому пути, который я первоначально избрал для них, – тут уж я знаю, что роман перестал быть простой конструкцией ума и зажил самостоятельной жизнью. Это, видите ли, всегда добрый знак. Не стоит, на мой взгляд, доверять романам, которые катятся, как по рельсам. Любой писатель вам скажет, что герой, ускользающий из-под его власти, спасен для жизни. Более того, чем активнее он сопротивляется авторской воле, тем больше у него шансов выжить.
– Вы хорошо организованны в своей работе?
– Совсем неорганизован. Посмотрите, какой беспорядок в моем кабинете. Я завален книгами, каждый день прибывают новые, а я не могу заставить себя разобраться в них, разложить по местам. И вот их целая гора. Они повсюду. И на всех столах разбросаны бумаги. Я ломаю себе голову, как выбраться из все возрастающего хаоса. Системы у меня нет. Я отказываюсь завести секретаря. И не позволяю Гит навести порядок в моих бумагах.
Раньше мои рукописи перепечатывала на машинке моя кузина Нина. И я хорошо помню эпизод, одно воспоминание о котором бросает меня в дрожь. Я только что закончил роман (это был «Сев и жатва»). Как обычно, Нина пришла за рукописью, чтобы дома перепечатать ее. Через несколько часов после ее ухода раздался звонок в дверь. Горничная, передав мне визитную карточку, сказала, что какой-то месье хочет срочно поговорить со мной. Имя на карточке было мне незнакомо, и я отказался принять его. Он настаивал, утверждая, что принес мне рукопись. Наверняка какой-нибудь начинающий писатель пришел за протекцией. Все же я решил принять его. В кабинет нерешительно вошел молодой человек скромного вида. К моему ужасу, он держал в руках папку – она принадлежала Нине! Сдавленным от волнения голосом я потребовал объяснений. Гость рассказал, что нашел папку в вагоне метро: она лежала на свободном месте. Он открыл ее и увидел там рукопись, на которой стояло мое имя, но не был указан адрес. Ему тотчас пришла в голову мысль позвонить какому-нибудь издателю и узнать мой адрес. Узнав его, он поспешил ко мне – вернуть находку. При мысли об опасности, которую удалось избежать, у меня буквально подкосились ноги: разумеется, у меня не было дубликата рукописи. Как отблагодарить моего спасителя? Он попросил книгу с автографом. Оставшись один, я с ужасом подумал, что бы произошло, если бы человек менее честный, менее образованный нашел эту забытую в метро папку? Вполне вероятно, что он, решив сохранить кожаную папку, выбросил бы пачку бумаг в мусорный ящик. Никогда у меня не хватило бы мужества написать мой роман заново!
Придя в себя, я позвонил Нине, которая, конечно, уже обнаружила пропажу. Ее не было дома, и мать сказала, что Нина вся в слезах, растерянная бегает по Парижу в надежде найти потерю. Только поздно вечером я смог с ней поговорить и успокоить ее. С тех пор я дрожу от страха каждый раз, когда доверяю рукопись машинистке. Писатель более аккуратный, ответственный никогда на стал бы жертвой подобного злоключения. Я же всего лишь ремесленник от пера.
– Вы называете себя ремесленником пера и, как ремесленник, вы удовлетворены своей судьбой?
– Как же мне не быть удовлетворенным, если мне выпало счастье – столь редкое! – зарабатывать себе на жизнь трудом, который так меня увлекает?
– Кроме работы над книгами, у вас есть еще какая-нибудь литературная деятельность? Ведете ли вы дневник?
– Я вел дневник в ранней юности, но давно оставил его. Я, впрочем, сожалею об этом до некоторой степени, ибо память у меня неважная и, если бы я регулярно записывал все события моей жизни, я мог бы, перелистывая старые записи, освежить свои воспоминания. Но, с другой стороны, я хорошо знаю, что, заведя дневник, я стал бы его рабом. Я позволил бы ему поработить себя. Я жил бы не ради моих многочисленных персонажей, а ради одного персонажа – самого себя.
– Выступаете ли вы с лекциями?
– Когда-то я прочел несколько лекций, но быстро от этого отказался. Красноречие – не сильная моя сторона. Меня сковывает самый вид публики. Я обретаю дар слова, только оставаясь один на один с листом бумаги.
– А статьи?
– Я пишу их крайне редко. Чтобы писать статьи, нужно свободно обращаться с отвлеченными понятиями. Мне же легче дается изображение конкретной жизни. В моих романах абстрактные идеи воплощаются в персонажах и обретают накал их характеров. Иными словами, не я, а мои персонажи задумываются о проблемах общего порядка. Я, например, не взялся бы проанализировать в серьезной статье будущее французской молодежи или роль современной женщины, разрывающейся между профессиональным честолюбием и материнским призванием, но в моей воле передать подобного рода заботы моим воображаемым созданиям. Я, впрочем, убежден, что это наилучший способ придать роману философскую окраску. Чем больше я пишу, тем больше претит мне вторжение в сферу романа рассудочности и теоретизирования. Если какое-нибудь наставление вытекает из моего рассказа, происходит это в какой-то степени помимо моей воли. Всякий иной способ создания художественного произведения превращает рассказ в систему доказательств, а персонажи – в ходячие аргументы. В этом вопросе я возвращаюсь к тому, что недавно вам говорил: основные свойства писателя – простодушие, чувствительность, открытость сердца. Писатель должен уметь все понять, все почувствовать, но не спешить все объяснять. Поддаваясь пылу отвлеченного исследования, он рискует опуститься до элементарной дидактики. Роман велик не ответами, которые он дает, а вопросами, которые ставит.
– Какой момент литературного творчества для вас самый мучительный?
– Момент, когда я даю разрешение печатать корректуру, двадцать раз читаную-перечитаную, выправленную. Пакет отослан в типографию. Вы ничего больше не можете сделать для вашей книги. Хорошая или дурная, она больше не принадлежит вам. Отныне она совершает свой путь одна, отдельно от вас, со всеми своими ошибками, шероховатостями, которые вы не сумели исправить.