Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Самолет снижался, описывая круги, и комплекс, казалось, всплывал из земли. А вокруг – один бескрайний ожог, горячка камня и пепла. Песчаная буря была уже рядом, приобрела реальные очертания – пыль вздымалась, вспухала огромными темными волнами, только отвесными, расходились вертикальные валы, высотой в милю, в две – я не мог определить, укладывал мили в километры, думал об арабском слове, обозначающем этот феномен. Делаю так, чтоб защититься от иных зрелищ, которые, бывает, наблюдаешь в натуре. Думаю о слове.
Хабуб, думаю.
Когда до нас докатился рев бури и ветер принялся раскачивать самолет, мы буквально ощутили опасность. Женщина сказала что-то, я попросил отца перевести.
– Трепетные хитросплетения, – сказал он.
Даже на английском это звучало так по-французски, и я повторил фразу, и он повторил, и самолет, накренившись, ушел, от надвигающегося на нас земляного вала, и мне подумалось, вдруг это предпросмотр и я нахожусь в дрожащей глубине картинки, которую увижу, может быть, наткнувшись на один из экранов в одном из коридоров, где скоро буду ходить.
Я не понял, та ли это комната, что я занимал прежде. Может, просто такая же. Но теперь я чувствовал себя здесь иначе. На сей раз комната оставалась просто комнатой. Ни к чему мне было изучать ее и анализировать очевидный факт моего в ней присутствия. Я поставил дорожную сумку на кровать, размялся, попрыгал, поприседал, чтобы вытряхнуть долгое путешествие из памяти тела. Комната перестала быть поводом для теоретизации и абстрагирования. Я не отождествлял себя с ней.
Далия, может, была из этих краев, но я понял, что здесь о происхождении никто не думает и никакие категории не подлежат сужению или даже обозначению.
По широкому коридору она привела нас к некоему объекту, укрепленному на гранитном постаменте. Человеческая фигура мужского пола, обнаженная, не помещенная в капсулу, не из бронзы, мрамора или терракоты. Я пытался определить, что это за носитель информации – тело в самой обычной позе, не греческий речной бог, не римский колесничий. Один человек, безголовый – не было у него головы.
Она обернулась, чтобы смотреть нам в лицо, пятилась задом и говорила – рубила – по-французски, а Росс тоскливо переводил.
– Это не модель из силикона и стеклопластика. Натуральная плоть, человеческая ткань, человеческое существо. Тело, законсервированное на ограниченный период времени, с помощью криопротекторов, нанесенных на кожу.
Я сказал:
– У него головы нет.
Она сказала:
– Чего?
Отец промолчал.
Были и еще фигуры, в том числе женские – тела, явно выставленные напоказ, как в галерее музея, все безголовые. Я предположил, что охлажденные мозги хранятся отдельно, а мотив отсутствующей головы отсылает к доклассическим скульптурам, откопанным среди развалин.
Подумал о Стенмарках. Я не забыл близнецов. Этот посмертный декор – их идея, а еще мне пришло в голову, что экспозиция в некотором роде пророческая. Человеческие тела, пропитанные самыми современными консервантами, послужат основополагающим элементом арт-рынка будущего. Ущербные монолиты омертвелой плоти, размещенные в демонстрационных залах аукционных домов, расставленные в витринах элитного антикварного магазина на бесконечно элегантной Мэдисон-авеню. Или безголовые мужчина и женщина в роскошных комнатах лондонского пентхауса, принадлежащего русскому олигарху, – занимают угол.
Капсула для отца уже была подготовлена – рядом с Артис. Я старался не думать о манекенах, которых видел здесь во время предшествующего визита. Хотелось избавиться от привязок и взаимосвязей. Созерцая тела, убедился, что мы вернулись назад, мы с Россом, и довольно.
Далия вела нас по пустому коридору с дверьми и стенами соответствующих цветов. За поворотом ждал сюрприз – комната с приоткрытой дверью, я подошел, заглянул. Простой стул, стол с какими-то аккуратно разложенными принадлежностями, маленький человек в белом халате на скамье у дальней стены.
Миниатюрное помещение с голыми стенами, низким потолком, скамьей и стулом показалось мне зловещим, но это место предназначалось для того, чтоб стричь и брить, и всего-то. Парикмахер усадил Росса на стул и быстро обработал филировочными ножницами и бесшумным триммером. Они с гидом обменялись короткими репликами на языке, который я не смог распознать. И вот из гущи волос стало появляться отцовское лицо. Лицо гнездилось в волосах. Выскобленное лицо поведало печальную историю: глаза опустели, мякоть щек под окостеневшими скулами ввалилась, размягчилась челюсть. Я увидел слишком много? Сжатое пространство способствует преувеличению. Волосы сыпались со всех сторон, голова, обнажаясь, демонстрировала бороздки и ранки. А потом исчезли брови – так быстро, что я даже упустил этот момент.
Нам пришлось выдержать паузу – всем, стоявшим вокруг стула, – когда у отца задрожали руки. Мы стояли и смотрели. Не шевелясь. Хранили молчание, в котором, как ни странно, ощущалось благоговение.
Дрожь прекратилась, и гид с парикмахером снова заговорили на непонятном языке – может, подумалось мне, на том самом, о котором я уже слышал – сначала от Росса, потом от человека в синтетическом саду, Бен-Эзры, рассказывавшего о разработке системы языка гораздо более выразительного и точного, чем какая-либо из существующих в мире форм коммуникации.
На заключительном этапе парикмахер использовал классическую бритву и пену для бритья – обработал глубокие складки у рта и подбородка, а я тем временем слушал речь Далии – вроде бы отдельные, отрывистые слоги, время от времени перемежавшиеся продолжительной серией однообразных, монотонных звуков, произносимых на одном дыхании. Она наклоняла корпус. Делала какие-то движения левой рукой.
Парикмахер, запинаясь, объяснил мне по-английски, что волосы на теле будут удалены, когда время подойдет. Потом они помогли Россу подняться со стула – он уже выглядел ко всему готовым. Страшная мысль, но именно это я увидел: человека, у которого ничего не осталось, кроме оболочки – одежды.
Я ходил по коридорам, я в них вернулся, и за каждым поворотом разворачивалась картинка, будто бы что-то напоминавшая. Двери и стены. Длинный коридор, выкрашенный в цвет небес, по верхнему краю стены и кромке потолка тянется конденсационный след, дымчато-серый. Я приостановился, чтобы подумать. Когда это я останавливался, чтобы подумать? Время, кажется, зависает, пока кто-то не проходит мимо. Какого рода кто-то? Я думал о том, что однажды сказал отец про продолжительность человеческой жизни, про время, которое мы проживаем, минута за педантичной минутой, от рождения к смерти. Такой короткий период, сказал он, в секундах можно измерить. Именно так я и хотел поступить: просчитать его жизнь, увязав ее с временным интервалом, именуемым секундой, одной шестидесятой частью минуты. И что мне это даст? Это будет отметка – последняя цифра на линейке, которая приложена к своевольному течению его дней и ночей, кем он был и что он сделал. Своего рода памятный символ, может быть, слова, шепот, который он услышит в последнем проблеске осознанности. Но дело-то было в том, что я не знал, сколько ему, сколько лет, месяцев и дней мне нужно возвести в превосходную степень секунд.