Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Хороший врач ставит безопасность и интересы каждого пациента превыше всего остального.
ИСТОРИЯ ТОМАСА
Миша привел Томаса в угол деревянного сарайчика, заставленного садовым инвентарем. В середине сарайчика карточный столик и несколько стульев. Томас сидит на одном из угловых стульев, а Миша, более высокий и сильный из них двоих, связывает Томаса, наматывая грубую веревку на его запястья. Томас пинает ногами по стулу и упрашивает:
– Миша, я понимаю, что ты меня не любишь.
– Да, уж хотя бы это ты понимаешь. Я тебя ненавижу. Я ненавижу, как ты говоришь, как ты ходишь, как ты смотришь на мою жену.
– Она тебе еще не жена.
Миша натягивает веревку, так что она режет Томасу руки.
– Ты должен сказать ей, должен сказать кому-нибудь, ради бога, у тебя эпилепсия, но есть же лекарства. Ты не можешь скрывать такую болезнь, это опасно.
Миша затягивает узел; Томас чувствует, как горят запястья, горят до самых костей.
Миша опрокидывает карточный стол, а потом нацеливается и бьет Томаса ногой прямо в живот. Томас складывается вдвое и чувствует, как у него по щеке стекает плевок.
– Не смей приближаться ни ко мне, ни к Весле, ни к моим друзьям. Я пришлю обслугу, чтобы тебя развязали, и тогда ты сядешь на ближайший поезд и уедешь в город. Коли я когда-нибудь тебя увижу или услышу, тебе не жить.
Миша садится на корточки над Томасом; их лица достаточно близко, чтобы Томас почувствовал, как от Миши пахнет спиртным и укропом.
– Но можно же что-то сделать, тебя можно лечить. Никто не обязан знать.
– Меня уже тошнит от общих секретов.
Миша встает и поворачивается, а Томасу удается распутать веревку, и он бросается через опрокинутый стол, но Миша уже выходит за дверь. Томас просовывает руку в приоткрытую дверь, в щель, откуда в сарай просачивается свет, лес, мир, но Миша с силой захлопывает дверь и разбивает ему верхние фаланги пальцев. Томасу слишком больно, чтобы кричать, он слышит, как снаружи лязгает засов.
Позднее, когда тело Миши вытащат на берег, приедет и уедет «скорая», в сарай придет горничная, чтобы выпустить его, и она закричит, увидев, как он сидит у стены, баюкая руку со сломанными пальцами.
Горничная выпускает его, он не подходит к Весле с утешениями, нет, он бегом взбирается на пригорок за домом, там железнодорожные пути. Он прыгает в канаву и приседает, как стрелок, в голове стучит пульс, пальцы онемели. Он снова бежит, его сердце бьется вдвое, потом втрое быстрее. Наверху он останавливается и отдыхает, глядя на освещенный дом, из которого доносятся ее причитания. Он считает пульс и думает о нерожденном ребенке, а потом встает и идет вдоль рельсов. И потом в его голове ничего не остается, кроме яркого и жаркого страха смерти.
Если пациент умирает, это не значит, что его обязательно следует оперировать.
– Он думал, что, если кто-то узнает, его карьере придет конец. Он думал, что Томас всем расскажет – обо мне, об эпилепсии, обо всем. Разоблачит его. Поэтому он запер его в сарае, – говорит она, сжимая мои пальцы в своей ладони с такой силой, что мне больно.
– Может, он думал, что Томас попробует его спасти, и поэтому запер его. Может, он утонул не случайно, может…
Мама отодвигается от меня и смотрит на мой лоб, гладя мои сухие, жесткие волосы.
– Я пыталась вернуть его к жизни, я двадцать минут делала ему искусственное дыхание. Я все испробовала. Я же медсестра. Я…
– Я знаю, мам, я знаю.
– Для Миши не было ничего важнее карьеры, а в партии не терпели никаких слабостей.
– И ты поэтому?
– Что поэтому?
– И ты поэтому влюбилась в Томаса?
Мама обхватывает голову руками.
– Скажи, скажи мне об этом. Я хочу знать, мама. Теперь все равно, изменила ты Мише или нет. Просто я обязательно должна знать.
– Я не знаю, как это вышло. Однажды мы просто столкнулись друг с другом в парке. Разговорились… пошли вместе поужинать – Миши не было в городе, – увлеклись, сплетничали о нашем городке. Твой отец казался таким свободным, знаешь, Холли бывает такая же, как будто ей нет дела до правил, до того, что будет потом, чего от нее ожидают.
– Да.
– Вот какой был Томас. Он не мог впустую молоть языком, не мог притворяться, что принимает всю эту коммунистическую дребедень, не мог.
– И это тебе понравилось.
Мама видит, как я дрожу, и накрывает мои колени простыней.
– Да, я любила это в нем, – говорит она почти с каким-то вызовом.
– Потому что ты тоже ее не принимала.
– И это тоже, а еще у Миши было столько секретов, столько проблем…
– А у папы не было?
– Нет, во всяком случае, не так, как у Миши. Никаких секретов, кроме меня.
Наступает долгое молчание, и я как-то нахожу в себе силы, чтобы привстать и обнять маму. Мы недолго обнимаем друг друга, не двигаясь и не говоря ни слова, как будто ничего не было до этой минуты и после нее ничего не будет.
– Ты считаешь, что я виновата, Гизелла? – тихо спрашивает она у меня над плечом.
– Я никогда не узнаю, что это значило для тебя, поэтому я не могу тебя судить, не могу. Мне просто нужно было знать, что ты вышла замуж за моего отца.
– Я вышла за твоего отца.
Мама держит мое лицо в руках и внимательно смотрит мне в глаза. Потом у меня в голове возникает образ реки, которая увлекает Мишу вниз и вдаль, как сломанную ветку, оторванную от ствола, и вдруг вспыхивает мысль: она понятия не имеет.
Жизель пришлось сделать срочную операцию, она называется лапароскопия. У нее эндометриоз, из-за которого получилось так, что маточная ткань у нее разрослась повсюду, где ее не должно быть, – в животе, на яичниках. Поэтому ей было так больно во время месячных.
После операции Жизель привезли в палату, и я сидела рядом с ней и смотрела, как она дышит. Из-за этого меня потянуло в сон. И я тоже немного поспала. Я проснулась, потому что услышала, что в комнате еще кто-то есть. Это оказался врач. Молодой парень, ненамного старше Жизель. Он посмотрел на ее карту, хотя палату освещал только свет из коридора. Я хотела, чтобы он ушел; наверняка в больнице лежал кто-нибудь с сердечным приступом, которому врач был нужнее. Я скрестила руки на груди и стояла над Жизель, зевая, а она спала мертвецким сном.
– Швы совсем маленькие. Вот здесь небольшой, – он ткнул себя в живот в районе пупка, – и еще три пониже. У нее еще молодая кожа. Шрамов практически не останется.
Он улыбнулся.
Я кивнула и стала вертеть в руке какую-то трубку, распутывая ее и думая о маленьких, аккуратных швах у нее на животе и что когда-нибудь она спокойно, без стыда, сможет надеть купальник. У меня не хватило духу сказать ему, что моя сестра ходит на пляж полностью одетая. Но я знала, что, если бы Жизель не спала, она бы оценила его работу, его умелые бледные руки и мазь, которой он посоветовал бы ей смалывать шрам, чтобы ускорить заживление.