Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Ты представляешь себе работу закройщика? — спросил он. — Целый день он орудует эдакой маленькой машинкой с автоматическим движущимся лезвием. Чем-то она напоминает механический лобзик; работник берет слоев двадцать пять ткани — фланели или там шерстяной материи, да какой хочешь, и проводит этим лезвием через всю толщу материала, выкраивая из всей этой кипы по лекалу какой-нибудь рукав, или лацкан, или карман пальто. И повсюду витает мельчайшая пыль от ткани. Она лезет в нос, попадает в горло. И в этом проклятом воздухе ты проводишь всю жизнь! А представь, каково человеку с незаурядным интеллектом в течение тридцати пяти лет выполнять подобные операции? По одной-единственной причине, что у него просто никогда не было свободного времени, чтобы научиться чему-нибудь другому! Вот дерьмо! Сплошное дерьмо. Уже одного этого достаточно, чтобы сердце защемило, черт побери. Умереть в пятьдесят два!
Тем летом Дэн начал курить сигары, и у него в кармане всегда лежало их несколько штук. Весь день, склоняясь над работой, он то мусолил их, то курил. На самом деле они вроде бы не слишком-то и нравились ему — иногда от них его разбирал кашель, — но выходило так, будто они были совершенно необходимы ему для вхождения в тот дурацкий средний возраст, которому, по его мнению, теперь, когда ему исполнилось двадцать пять, он должен соответствовать.
— Помнишь, я рассказывал тебе о парне, с которым вместе работаю? — однажды вечером спросил я Эйлин. — О художнике Дэне Розентале? Представляешь, он, похоже, всерьез считает себя стариком.
— Как это?
— Ну, он вроде как даже становится таким… не знаю, мне трудно это объяснить, — не уверен, что сам все правильно понимаю.
Впрочем, Эйлин тоже почти всегда не умела объяснить что-то о тех, с кем вместе работала. Зачастую наши с ней разговоры сводились к тому, что один из нас не уверен, прав или нет, и тогда повисало молчание, которое длилось до тех пор, пока мы не заводили спор о чем-нибудь еще.
Мы не были идеальной парой, наверное, потому, что, как сами теперь поняли, поженились чересчур молодыми и по причине, как выяснилось позже, слишком для этого недостаточной.
Временами мы подолгу и с удовольствием разговаривали, словно пытаясь доказать себе, как нам хорошо вместе. И даже тогда иногда меня коробило от какого-нибудь ее чересчур манерного словечка. Вместо «да» она частенько говорила «да-с», при этом скосив глаза на дымок своей сигареты. Также она любила выражение «согласно обыкновению» — известную в Нью-Йорке остроту, которая казалась мне почерпнутой где-нибудь в бухгалтерии. Вместо выражения «со всем остальным» она говорила «со всеми делами» или «со всеми причиндалами», как выражались все крутые бесчувственные нью-йоркские секретарши. А стать крутой бесчувственной нью-йоркской секретаршей было пределом ее мечтаний.
Бывали, правда, и проколы. Так, прошлой зимой она записалась в класс актерского мастерства при Новой школе. От того, что она там изучала, у нее захватывало дух, и, приходя домой, она разговаривала без примеси секретарского жаргона, и это была лучшая пора из всего времени, что мы провели вместе. В такие вечера никто бы и не догадался что эта очаровательная студентка, изучающая театральное искусство, сорок часов в неделю отдает каторжному труду в офисе текстильной компании под названием «Ботани-Миллз».
В конце учебного года в Новой школе, в старом и пыльном здании театра на Второй авеню, состоялся отчетный спектакль, в котором участвовали все студенты ее класса. Перед аудиторией — преимущественно друзьями и родственниками — разыгрывались сценки для одного-двух персонажей из известных пьес американских авторов. Некоторые студенты — и Эйлин среди них — предпочитали выступать в одиночку. Она выбрала легкий, однако вовсе не бездумный монолог из пьесы Элмера Райса «Мечтательница» — длинный, изящный и вполне самодостаточный. И все считали своим долгом сообщить ей, что и видеть, и слушать ее было истинным удовольствием.
В тот вечер она играла замечательно, и в Новой школе ей предложили на следующий год стипендию, покрывающую стоимость обучения. Но тут-то и начались проблемы. Это предложение Эйлин обдумывала несколько дней: чистила ли она картошку или гладила белье, у нас дома царило молчание. Наконец она заявила, что приняла решение отказаться от стипендии, — ей казалось чересчур утомительным посещать по вечерам занятия после полного трудового дня. Нет, в минувшем году она с удовольствием ходила на них, как бы «для забавы», но продолжать было бы глупо: даже если занятия станут бесплатными, это все равно обойдется ей чересчур дорого во всех других отношениях. Кроме того, научиться чему-то всерьез в течение небольшого вечернего курса, рассчитанного на работающих взрослых людей, просто невозможно. Если хочется чего-то достичь на хорошем профессиональном уровне, тогда нужно заниматься на дневном отделении и посвящать театру все свое время. Но об этом не может быть и речи.
— Почему?
— А ты сам не знаешь почему?
— Господи, Эйлин, да тебе совсем не нужна твоя нынешняя должность! Можешь бросить эту глупую работенку хоть завтра. Я вполне в состоянии позаботиться…
— Интересно, и о чем же ты в состоянии позаботиться? — Она развернулась в мою сторону, уперев в бока свои маленькие кулачки. Этот ее жест всегда означал, что наши отношения переживают не лучшие времена.
Я по-настоящему любил ту девушку, которая стремилась рассказать мне «про театр», ту, что робко замерла на сцене под громом аплодисментов, разразившимся после ее монолога «Мечтательницы». И мне не очень-то нравилась преданная, вошедшая в доверие к начальству машинистка из «Ботани-Миллз» или умирающая от усталости женщина, которая в припадке дурного настроения чистит картошку или хмурится над гладильной доской, словно всем своим видом подчеркивая, какие мы бедные. И уж мне точно не хотелось быть женатым на той, которая способна сказать: «Интересно, и о чем же ты в состоянии позаботиться?»
Ну что ж, не лучшие времена так не лучшие времена. И они продолжались до тех пор, пока наши соседи не проснулись от шума, и кончились ничем, как и все наши наиболее яростные стычки. К тому времени и моя, и ее жизнь, похоже, превратились в порванные в клочья нервы и в сплошную открытую рану. Наверное, тем летом мы вполне могли бы разойтись, и, возможно, это даже пошло бы нам на пользу, если б не выяснилось, что Эйлин беременна.
Узнав, что мы ждем ребенка, Дэн Розенталь со счастливым видом оторвался от своего кульмана и, подойдя, пожал мне руку. Но как только мы снова уселись на свои места, он задумчиво посмотрел на меня и произнес:
— Ну как ты можешь быть отцом, если сам все еще похож на сына?
Вскоре, в один из уик-эндов, когда начались по-настоящему холодные осенние дни, я отправился на берег Гудзона собирать на стройке обрезки деревянного бруса. Дом, где мы жили, был очень старый и в плохом состоянии, но у нас имелся настоящий камин, который «работал». Я отбирал только плашки, которые можно было расколоть или сломать, подгоняя под размеры камина, и, когда набрал достаточно, чтобы хватило на несколько дней, стал перебрасывать их через высокую проволочную ограду, окружавшую участок. На вид забор казался неприступным, но на самом деле перелезть через него было несложно: на некоторых участках проволока провисла, образуя своего рода ступеньки. Я вскарабкался наверх с одной стороны, спустился с другой и, не успев отойти, увидел направлявшегося ко мне Дэна Розенталя.