Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Только попробуй, – сказал доктор Билли, огибая стол и подступая к Джонсону так, что носы их чуть не соприкоснулись, – и я вернусь, найду тебя и уничтожу.
– Ч-ч-что? – прохрипел Джонсон.
– Я сказал, – повторил доктор Билли очень спокойным тоном, – что если ты только попробуешь, я тебя уничтожу.
Я не знаю, что именно он имел в виду, и готов спорить почти на все, что доктор Билли и сам не знал. Но это было не важно. Никто из нас никогда не замечал за доктором Билли чего-либо похожего, и это было страшно; его вежливость до кусочка осыпалась и оголила яростную сердцевину, и в ответ на это цвет лица Фрейда Н. Джонсона изменился от больного до трупного. Если бы я попробовал так пригрозить Джонсону, вряд ли кто-то принял бы это всерьез, включая Джонсона, а если бы Вентура – ну, Вентура достаточно сумасшедший, так что хотя все приняли бы это всерьез, никто бы не был шокирован. Кроме того, Вентура был выше Джонсона, а я еще выше, и Джонсон иначе воспринял бы угрозу, исходящую от высокого человека; это позволило бы ему роскошь увидеть себя в качестве положительного персонажа, которого запугивают. Но доктор Билли смотрел Джонсону прямо в глаза, а Джонсон смотрел в глаза ему, и в этот момент Джонсон испытал одно из немногих подлинных озарений в своей жизни, один из немногих подлинных моментов ясности, когда он на самом деле понял что-то серьезное, а именно: доктор Билли О'Форте мог бы быть на фут ниже его и все же быть большим человеком, в то время как Фрейд Н. Джонсон мог бы быть на фут выше и всегда оставаться маленьким человечком. И осознание этого оказалось для него едва ли не слишком невыносимым; я бы не удивился тогда, выбеги он с воем из своего офиса на улицу и кинься под грузовик, если бы только ему достало самоуважения. Вместо этого он съежился и упал в кресло, далеко вниз от взора доктора Билли, на высоту, которая ему намного больше подходила, и сказал:
– Я хочу, чтобы вы знали: я уважаю вас за то, что вы так считаете. Я хочу поблагодарить вас за то, что вы мне об этом сказали, и я хочу, чтобы вы знали, как я уважаю то, что вы это сказали.
На следующий день он позвонил доктору Билли снова, только чтобы убедиться, что доктор Билли понимал, насколько Фрейд Н. Джонсон уважает доктора Билли за то, что он сказал ему, что вернется и уничтожит его.
К их чести, в течение следующих двадцати четырех часов уволились еще два журналиста. Одна из них была англичанка, которая всего месяц назад отказалась от нескольких других предложений, включая профессорское место и высокую должность в одной чикагской газете; вторым был парень, который вместе с женой только что продал дом и отправил все пожитки в Вашингтон, заключив с газетой договор о том, что будет работать корреспондентом с Восточного побережья. Не раздумывая и десяти секунд, он все равно уволился; его и его жену в последний раз видели в машине, едущих навстречу неопределенности, без перспектив и стабильной зарплаты на горизонте. Думаю, в таких случаях можно всегда предположить, что найдутся люди, которые, обладая наименьшей свободой действий, все равно займут принципиальную позицию. Когда я вернулся в свой номер, автоответчик успел раскалиться и не остывал сорок восемь часов подряд. Одно сообщение было от блондинки-вамп, которая извинялась за вчерашний разговор, и, по мере того как новость расходилась – я уже говорил, что люди за три тысячи миль отсюда узнают о происходящем в Лос-Анджелесе задолго до нас, – писатели и журналисты из других газет и журналов звонили, чтобы узнать подробности. Это были утомительные запросы, на которые я тем не менее отвечал. Гораздо лучше были восклицания остальных в редакции, мало кто из сотрудников проявлял зрелость, утешение или сожаление, больше паниковали или возмущались. «Вы нас бросили», – зло всхлипывала одна женщина. Другая процедила: «Вы счастливчики, вам-то можно было уйти». Очевидно, общее мнение, сложившееся в редакции, гласило, что тем из нас, кто уволился, не очень-то и нужна была эта работа, что она была для нас вроде хобби. В последующие дни мой автоответчик записал не один скорбный вопль о том, какой в газете настал кошмар, плюс многочисленные изъявления тревоги, когда стало ясно, что Шейл на самом деле сохранил работу множеству людей, которых, согласно редакционным слухам, он пытался уволить. Признаюсь, я повеселился, слушая все эти записи. Я ездил по городу, вновь и вновь проигрывая на магнитоле в моей машине эту длинную симфонию коллективного нытья, настолько восторженно-бесстыдного, что оно было почти трансцендентальным. В этом была гениальность, честное слово, – в том, как эти ребята ухитрились превратиться в мучеников, в то же время получая зарплату. С нашей стороны казалось довольно тупо, что мы с Вентурой и доктором Билли до этого не додумались.
Согласно Вентуре, Вселенная не разбирается между случайностями. «Дело обычное», – уверенно провозглашал он в ответ на самые причудливые проявления синхронности. Так что вполне возможно, это совпадение что-нибудь и значило, хотя я не настаиваю: сразу после подачи увольнительной я получил письмо. Оно было от «Комитета первого и единственного ежегодного кинофестиваля лунных кратеров» и приглашало меня почетным гостем на премьеру давно утерянного, но вновь открытого и реставрированного шедевра «Смерть Марата». Организаторы фестиваля с радостью сообщали также о том, что на премьере будет присутствовать сам режиссер, Адольф Сарр. Моей первой реакцией, особенно учитывая недавние события, была мысль, что шутка зашла слишком далеко. Но потом я вспомнил, что как-никак я – тот человек, который ее туда завел.
Если смотреть с вершины каньона Лорел, то второй к западу огонек из виднеющихся в северных холмах на той стороне долины – это дом моей матери. Она живет там, где жила всю мою жизнь, в двуспальной квартире над маленьким кинотеатром, которым раньше заведовала. С вершины каньона Лорел раньше можно было добраться до этого огонька по шоссе за двадцать минут; теперь езда по улицам занимает почти час. Теперь в долине живут одни духи индейцев, обитавших тут прежде, чем прибыли испанские монахи и построили миссию, а также смотрители огней на склонах. Обычно я насчитываю вечером от силы шесть или семь огней, а то и меньше. Если ее восточный сосед, кто бы он ни был, оставляет дом в темноте, моя мать становится первым огоньком, а не вторым, и мне приходится считать заново.
Мать доживает седьмой десяток. Как и должно быть, но редко случается, ее жизнь, кажется, улучшалась по мере того, как она старела. С тех пор, как умер мой отец, ей не приходилось выбирать, если только она не хотела совсем оставить жизнь; и хотя в тот первый год после его смерти она могла думать, что была близка к такому решению, никто из тех, кто знает ее, не склонен этому верить. Дайте мне всю мою жизнь, и я попробую вспомнить, отказывалась ли моя мать когда-либо от чего-либо. Конечно, я волнуюсь, что она одна, – меня до сих пор передергивает при мысли о том, с какой легкостью всего через несколько месяцев после того, как умер отец, я чуть не уехал из Лос-Анджелеса вместе с Салли – хотя иногда, мне кажется, мое одиночество тревожит ее больше, чем ее одиночество – меня. Для женщины с такими непоколебимыми устоями ей пришлось, должно быть, собрать в кулак всю свою волю, чтобы решить вскоре после того, как я ушел из дома в восемнадцать лет, что она не станет учить меня жить; и она не учит меня, хотя время от времени мягко намекает. Сейчас по дороге к ней я уже знаю, что она будет недовольна обеими моими новостями: что я ушел с работы и что Вив уехала. Уход с работы из принципа вписывается в схему широких, самопоощряющих жестов, которые я делаю всю свою жизнь, так что с этим она, вероятно, свыкнется, но что до Вив – моя мать расположена к ней больше, чем к кому бы то ни было из всех моих прежних женщин. Им обеим свойственна та же резкость, наравне с почти генетической враждебностью к любой неоднозначности, сколько бы мудрость ни учила их, насколько жизнь неоднозначна. «Если ты когда-либо упустишь Вив, – смеялась моя мать не так давно, – боюсь, мне придется тебя убить». Это было только наполовину шуткой. Она выпила достаточно вина, чтобы вдохновиться именно что на правду, а не на пустую угрозу ради красного словца. Она боится, она, я думаю, ужасается тому, что, как она чувствует, является моей подлинной природой – в конце концов остаться одному. Но недавно я начал подозревать, что это всего лишь часть моей природы; и как раз в последнее время я пытаюсь понять, насколько велика эта часть, вместе со всеми, кто слепо, наобум бредет по стрельбищу моей жизни.