Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Циммерн пока не знает, что скоро ему станет еще хуже. Его простуда перейдет в бронхит, а бронхит — в вирусную пневмонию. Вскоре он окажется в одной из огромных, холодных, безликих нью-йоркских больниц, в руках у равнодушных безымянных докторов, усталых медсестер и хмурых, работающих за гроши санитаров-эмигрантов, почти сплошь наркоманов. Циммерна положат в палату на двоих, лучше ему не станет, а его друзьям — если он вообще с кем-то дружит — надоест его навещать. Винни живо представляет палату: грязное окно с видом на мрачные кирпичные стены, две высокие жесткие белые кровати, на второй из которых вонючий старикашка храпит, кашляет и ходит под себя, по телевизору с утра до вечера показывают одни викторины. Циммерн в линялом полосатом больничном халате равнодушно откладывает в сторону зачитанный до дыр «Таймс», берет с подноса пластмассовую чашку и тянет через соломинку затхлую тепловатую нью-йоркскую воду.
Больную Винни тоже пока никто не навещал, хотя она, собственно, никого и не звала. Когда Винни в плохом настроении или неважно себя чувствует, она всегда старается затаиться, пока ей не станет лучше. Даже совсем молодая, очаровательная женщина при сильной простуде кажется не такой хорошенькой, а Винни зеркало в ванной говорит, что сейчас она особенно некрасива; да и настроение у нее хуже некуда. И хотя в Лондоне у нее много знакомых, чутье подсказывает ей, что в основном это не друзья, а всего лишь добрые приятели (кроме разве что Эдвина Фрэнсиса, да и тот сейчас в Японии). Винни, конечно, любит их, но ей кажется — быть может, и несправедливо, — что их ответная дружба идет от природной доброты и человеколюбия, а не от глубокой сердечной привязанности. Винни боится подвергать эту дружбу суровым испытаниям. Если друзья и не испугаются, увидев ее такой, как сейчас, то наверняка станут жалеть, а Винни, хотя иногда и жалеет себя сама, вовсе не хочет, чтобы ее жалели другие, — даже мысль об этом ей ненавистна.
Чтобы защититься от такой опасности, Винни обычно начинает думать о невзгодах ближних и от души им сочувствует. Если бы она заболела в подходящую для простуд погоду — скажем, в начале апреля, — то с пользой поразмышляла бы о несчастьях Чака Мампсона: безработице, духовной нищете, недостатке образования, тоске, одиночестве, нелюбви к Лондону и печальном открытии, что его мудрый и благородный английский предок на деле оказался безграмотным попрошайкой. А заболей она пару недель спустя, добавила бы к списку несчастий Чака трудное детство и уголовную юность.
«Папаша» и «мамаша», рассказывал Чак, когда они с Винни в первый раз ужинали вместе, были люди темные, «без гроша в кармане» и не в ладах с законом. «Папаша был человек вовсе пропащий. Если хотите знать, полжизни просидел по тюрьмам. И на нас на всех ему было плевать».
Как поняла Винни, Чак и его многочисленные братья и сестры росли в какой-то загородной трущобе, а мать их надрывалась на работе и выпивала.
— Женщина-то она была неплохая, — объяснял Чак, накалывая на вилку непомерной величины кусок камбалы с виноградом и заедая картофелем с петрушкой (совершенно не умеет вести себя за столом), — только дома бывала редко, не могла за нами присматривать. А когда дела у нее шли плохо, злилась, и тогда нам доставалось будь здоров!
Чак и его братья росли как трава, и едва повзрослели немного, у них начались неприятности.
— Я спутался с плохой компанией. К девятому классу мы уже вовсю сбегали с уроков, ошивались в бильярдных или устраивали покатушки.
— Что? — переспросила Винни, изумляясь, насколько не к месту Чак и его история в изысканном, старомодном ресторане Уилера.
— Покатушки-то? Ну, это… Находите тачку, в которой оставили ключи, или заводите ее от другой машины и всей шайкой едете кататься. Выводите драндулет на большую дорогу и смотрите, чего он выжать способен, или берете девчонок — и айда с ними в соседний город. Если бензин кончается или за вами хвост, то бросаете на дороге. А еще, бывало, брали не машину, а пару лошадей. Потом нам эти забавы надоели. Стали вламываться в пустые дома. Просто так, чтобы поразвлечься, но если что-нибудь из вещей нравилось, брали себе. Лично я прихватывал фотоаппараты. Как-то раз в доме оказались люди и нам пришлось удирать. А потом никто не хотел сознаваться, что струсил, и мы давай выхваляться друг перед другом. Мол, в следующий раз возьмем пушку, и попадись кто на пути — всех перестреляем к чертовой матери. Один из наших знал, где его отец прячет пистолет. Можно считать, нам повезло. Нас поймали раньше, чем мы успели кого-то пристрелить, — и раньше, чем пристрелили кого-то из нас. Почти всех ребят взяли на поруки, а меня — как узнали, что у меня за семейка, — отправили в тюрьму для малолеток.
— Нет же, не тюрьма меня перевоспитала, — продолжал Чак свой рассказ, сидя рядом с Винни в партере «Ковент-Гардена», где они ждали начала «Фиделио». — Шутите? Вы были хоть раз в таком месте?.. Война перевоспитала! Меня призвали и отправили на Тихий океан, в инженерные войска. Если б не война, шел бы, наверное, и дальше по кривой дорожке и кончил бы, как отец. Только после войны перестало казаться, что убивать людей так уж весело, даже какого-нибудь япошку, который только и ждал, чтобы пристрелить тебя первым. А уж дома… Мне как-то прежний дружок рассказывал, как он пошел на ночную автозаправку с револьвером, а там малый дежурит. Не хотел никого трогать, просто услыхал шум в дальней комнате, испугался. И вот он лежит мертвый, мой дружок его лишил жизни. За что, спрашивается? Из-за каких-то пары сотен долларов. Это, знаете ли, не для меня.
— Понимаю. — Винни окинула взглядом огромный зал — сияние ламп, малиновый бархат, ярусы позолоченных лепных балконов — и снова взглянула на Чака и его кожаный галстук-ленточку. Ей показалось, будто столкнулись два мира. — И вы, значит, встали на путь истинный?
— Можно и так сказать. — Чак неловко хохотнул. — Короче, вернулся я из армии, но дома надолго не задержался. У меня были льготы для поступления в университет, экзамены в инженерный колледж я сдал хорошо, ну и подумал — черт возьми, почему бы и нет?
— Почему бы и нет? — повторила Винни, думая о том, какими неисповедимыми путями этот несчастный безработный, бывший преступник из оклахомской глуши очутился рядом с ней в «Ковент-Гардене», и о том, как ей повезло родиться в образованной, любящей, непьющей и состоятельной семье.
После вечера в опере Чак мало-помалу перестал казаться таким жалким. Ему было скучно и грустно, а потому он готов был идти куда угодно, есть что угодно и смотреть какие угодно достопримечательности. Кое-что ему нравилось, кое на что просто любопытно было взглянуть. К примеру, после «Фиделио» он сказал: «Здесь все, конечно, не так, как в жизни, но если б можно было, когда дела плохи, постоять и покричать, то всем пошло бы на пользу. Мой дед так и делал. Бывало, если его разозлить не на шутку — бросит все дела и ну крыть всех без разбору. Минут десять-пятнадцать бранится, пока не задохнется».
Винни слегка смущало, что Чак каждый раз платил за их развлечения, да еще и благодарил ее. С самого начала он по ошибке решил, что Винни добрая и отзывчивая. Это заблуждение родилось, когда они летели в Лондон (хотя на самом деле Винни всего лишь пыталась избежать разговора с ним), и укоренилось, когда Винни дала пару нехитрых советов насчет родословной. «Вам только кажется, что я добрая», — хочет иногда сказать Винни, но сдерживается.