Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Возвращение в отчий дом, тем более воображаемое, напрягает нервы.
Принцип есть принцип – воспитывал их отец, – заставляя Наоми в зимние холода, как нищенку, носить пальто с большими заплатами и сгорать от стыда. Его не беспокоило, что ягодицы ее были в ссадинах из-за того, что она сидела, замечтавшись, на железных ступенях входа в универмаг. Полы пальто застревали в щелях между ступенями и рвались. Отца не трогало, что ученицы в классе, девочки из аристократических семейств, смеялись над огромной уродливой заплатой на ее пальто. Особенно она страдала от снега и метелей. Открытые ее колени обжигал мороз.
Сочинение романа требует от нее всех душевных сил. А Бумба надрывается от хохота. В обширной библиотеке отца нашел он книгу о половом воспитании. Картинки возбудили его любопытство, и он с большим вниманием прочитывал объяснения к каждой иллюстрации. В течение одной ночи он стал “звездой” класса – специалистом по жизненным проблемам. На переменах вокруг него толпились одноклассники, и зрачки их глаз были расширены и недвижны от его рассказов о том, что такое любовь между мужчиной и женщиной, каким образом происходит оплодотворение, и какие существуют противозачаточные средства. Бумба, десяти лет отроду, открыл глаза всему классу и дома, забывшись, за обедом, между глотком бульона, жеванием моркови, картошки и котлеты, обучал домочадцев положительным и отрицательным сторонам презерватива. “Так я вычитал в книге”. Отец во главе стола захлебывался, долго кашлял, и вовсе не из-за темы, а из-за нарушения этикета за обеденным столом.
Учеба учебой, но в пылу объяснений рекомендованной техники сношений мужчины и женщины, Бумба забыл правила поведения за семейным обедом, хватал, не останавливаясь, с подноса, и глотал котлету за котлетой. Отец сдерживал гнев до того момента, когда маленький болтун закашлялся. И тогда отец, впервые в истории семьи, гаркнул, вытянул палец в сторону Бумбы и выгнал его из-за стола.
“Наоми, расскажи в своей книге о том, как я жег спички в своей комнате и загорелись ковер и портьеры, – Бумба в восторге от своей роли в романе сестры, – расскажи о том, как весь дом чуть не сгорел, когда я поджег игрушки на рождественской елке. Бумба изнемогает от смеха, вспоминая, как у него желудок перевернулся, подобно бетономешалке. Он обнаружил в шкафу с лекарствами пахучие таблетки и наглотался их. Целый день метался маленький шалун, воя во весь голос, между туалетом и ванной. Отец вышел из кабинета и удивился, почему ничего не делают, чтобы помочь ребенку.
Среда была днем прачек. Ранним утром младшие дети покидали постели, усаживались на деревянных ступеньках, ведущих из гостиной в кухню, и следили, открыв рты за прачками. Две сельчанки задерживали дыхание перед рукомойниками, как перед чудом. Их потрясала горячая вода, текущая из кранов. Такое чудо было лишь в домах богачей. С этого только начинался “цирк прачек”. Они поднимались на чердак – стирать грязные вещи и гладить чистые. Дети тянулись за ними. Навострив уши, они прислушивались к сочному немецкому языку, каким прачки делились между собой историями из среды, с которой дети не были знакомы, трагедиями в отношениях между мужчинами и женщинами, между взрослыми и детьми. Прачки болтали без умолку, и дети прислушивались к ним, затаив дыхание. Прачки выбалтывали тайны домов, в которых они стирали. Они сплетничали о том, что творится в бедных семьях. И тут, словно черная кошка пробежала между прачками, и вспыхивали настоящие войны в комнате для глажки. Сыпались взаимные угрозы и проклятия. Младшие дети вслушивались. Их охватывало волнение. Ругательства с чердака катились вниз по коридорам и комнатам вместе с топотом их тяжелых башмаков. “Как вы разговариваете в благородном доме?! – возмущалась Фрида их вульгарностью, – я вас уволю”.
От воспоминания к воспоминанию смех сотрясает кухню в Пардес Каце. Бумба рассказывает об ухажёрах Лотшин, которые выстраивались под ее окном, и пели ей легендарную песню на стихи поэта-еврея, принявшего христианство, Генриха Гейне, – “Лорелея”. Ведра воды, которые выплескивали кудрявые сестры-близнецы на головы ухажерам, не помогали. Под окном принцессы дома без конца звучала эта песня, ставшая народной.
Не знаю, что стало со мною —
Душа моя грустью полна.
Мне все не дает покою
Старинная сказка одна.
День меркнет. Свежеет в долине,
И Рейн дремотой объят.
Лишь на одной вершине
Еще пылает закат.
Там девушка, песнь распевая,
Сидит высоко над водой.
Одежда у ней золотая,
И гребень в руке – золотой.
И кос ее золото вьется,
И чешет их гребнем она,
И песня волшебная льется,
Так странно сильна и нежна.
И силой плененный могучей,
Гребец не глядит на волну,
Не смотрит на рифы под кручей,
Он смотрит туда, в вышину.
Я знаю, волна, свирепея,
Навеки сомкнется над ним,
И всё это Лорелея
Сделала пеньем своим
“Немцы никогда не отказывались от “Лорелеи, – говорит Лотшин, – в 1939, когда я покинула Германию, они все еще пели “Лорелею”, но стерли имя автора – Гейне”.
В кухне воцаряется молчание. Нацисты, придя к власти, разрушили отчий дом. Все воспоминания, по сути, незаживающая, кровоточащая рана в сердце.
Израиль посетил Лотшин в Пардес Каце в изматывающий жарой день. “Вы абсолютно не похожи друг на друга”, – сказал