Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Привет, Элен! Жарко, а?
– Да. Очень. – Элен вежливо ей улыбнулась и отвела глаза. Женщина в последний раз затянулась и бросила окурок в пластмассовые цветы. Элен еле удержалась, чтобы не крикнуть: «Не делайте этого, не делайте! Мерзко, безобразно, ужасно – так ужасно!»
Мамы дома не оказалось, но теперь это случалось часто. Вернется с парой свертков около шести и скажет, что была на рынке – только сейчас спохватилась, что у них кончился хлеб… или сахар… или чай. Прежде Элен принимала это к сердцу. Но не теперь. И уж, конечно, не сейчас – значит, ей не придется объяснять, почему она задержалась.
В трейлере было жарко, как в духовке. Она открыла все окна и дверь, но легче не стало. Ни малейшего сквозняка, зато мухи устремились внутрь – и только. Она швырнула сумку с учебниками на стол и налила себе стакан холодного молока. Какая жара! И она ужасно грязная. Вот бы встать сейчас под душ – настоящий душ, – и пусть холодная вода льется, льется, льется. Или пойти к заводи – может быть, с Билли – и искупаться… Но теперь этого почти не бывает. Билли работает просто круглые сутки. А когда свободен, подумала она, он словно бы ее избегает. Но почему? Она ведь ему нравится. Но стоит ей упомянуть про купание или хотя бы просто позвать его погулять, как Билли отводит глаза, краснеет и придумывает какую-нибудь отговорку. Конечно, она может пойти и одна, что ей мешает? Но было страшновато. Возле заводи стояла такая тишина! Один раз она сходила – и никакого удовольствия не получила, то есть такого, как с Билли. Все время, пока она плавала, ей чудилось, что кто-то подсматривает за ней, укрывшись между тополями. Она тогда быстро выбралась из воды и бежала через кусты всю дорогу до дома.
Элен сбросила туфли, прошла в спальню и кинулась на кровать. Кровать ее матери осталась незастеленной, и в комнате стоял кисловатый запах, словно от нестираного белья. Элен закрыла глаза. Иногда ей казалось, что маму теперь это не трогает, не так, как раньше.
Ей вспомнилась спальня Присциллы-Энн, розовые фестоны. Ей вспомнилась новая ванная, которую только что оборудовал Мерв Питерс, – Присцилла-Энн открыла дверь туда, когда она уходила: сверкающий кафель, а ванна и все остальное не белые, а розовые. Она никогда прежде не видела розовых, даже не знала, что такие бывают.
«Розовый цвет такой красивый, – вздохнула Присцилла-Энн. – Верно? Мой самый любимый цвет!»
Элен открыла глаза. Рядом жужжала жирная навозная муха. Стены были в пятнах ржавчины – она проступала сквозь краску, что бы с ней ни делали. Тонкие ситцевые занавески вылиняли и выцвели добела и висели на окне точно тряпки. Ножка ее кровати надломилась, винт, которым мама ее скрепила, разболтался, и при каждом движении кровать накренялась. Старый желтый комодик с каждым днем, казалось Элен, становился все желтее и желтее, все безобразнее и безобразнее. В церковь она никогда не ходила, хотя, заполняя школьные анкеты, ее мать в графе «вероисповедание» размашисто писала: «Епископальное». Элен снова закрыла глаза. Она даже толком не знала, что это означает. Но иногда она молилась – во всяком случае, последнее время. И молитва всегда была одна. Крепко зажмурившись, она безмолвно произнесла ее: «Господи. Иисусе. Господи милосердный. Иисус сладчайший. Спасите меня отсюда!»
Немного погодя ей стало легче, и она добавила: «И маму». Потом сбросила длинные ноги с кровати. Потом порылась под кроватью матери. Там была настоящая свалка всякого хлама – ее мать, как сорока, все прятала и ничего не выбрасывала. Элен вытащила кое-что на свет и посмотрела с отвращением: ну зачем она хранит такую дрянь?
Обрывки кружев с дешевых нижних юбок, давно уже выброшенных. Коробка с пуговицами и стеклярусом. Пара грязных белых бумажных перчаток, пожелтевших, с дырами на пальцах. Ее мать носила белые перчатки…
когда? Сто лет назад. «Настоящая леди всегда носит перчатки. Лайковые, не из материи…» Так говорила ее мать? Ну а эти – из материи и продаются в грошовых лавочках. Брр! Элен отшвырнула их.
И большая кипа журналов. Многие очень старые. Мама приносила их из салона Касси Уайет. Они были захватаны пальцами, в пятнах и пахли лаком для волос. Элен принялась листать их. Шикарные яркие женщины, ярко-красные улыбки и завитые волосы, блестящие туфли на высоком каблуке, элегантные костюмы, сшитые на заказ. Эти женщины не жили в грязных старых прицепах. Достаточно было взглянуть на них, и становилось ясно, что они живут в шикарных новых домах с машиной на подъездной дорожке и обедом в духовке. У них были мужья. Эти мужья носили темные костюмы и возвращались домой в шесть каждый день. Во дворе за домом у них была выложенная кирпичом яма, чтобы жарить мясо на вертеле, и отдыхать они ездили к морю. У них были телевизоры, и электроплиты, и большие холодильники. И ванные с душем, как у Присциллы-Энн, чтобы мыться, когда вздумается. Она перевернула страницу.
И они пользовались «тампаксами», потому что были женщинами, которые ведут деятельную жизнь, и снимают их, пока они ее ведут, – на пляже или даже верхом на лошади. Она знала, что такое «тампакс», но девочкам ими нельзя пользоваться – так сказала Сьюзи Маршалл. Он внутрь не влезет, потому что у тебя там узко. Наверное, ими опасно пользоваться, подумала она. Что, если он там застрянет? Но они все-таки должны быть лучше того, что приходится носить ей, – жуткий розовый резиновый пояс и толстые салфетки. Салфетки! Мама называет их «полотенчики»: ведь салфетки – это то, что кладут на колени за обедом. Но как их ни называй, они жуткие! Если по глупости ты наденешь панталоны, они выпирают, и все мальчишки подталкивают друг друга и ухмыляются. Из-за них она чувствовала себя грязной, из-за них ей было стыдно. Но, возможно, причиной была мама. А она еще так хотела, чтобы они начались, боялась, что останется одной в классе, у кого их не будет. Другие девочки устраивали из этого такие трагедии! Хватались за живот, стонали, что боль просто жуткая, приносили записки от своих матерей, что им нельзя заниматься гимнастикой или плавать. Тогда ей было все равно, больно это или не больно, ей просто хотелось, чтобы и у нее началось, как и у всех других. А потом, когда это все-таки случилось, ее мать отказалась говорить об этом. Наотрез. Она ясно дала понять, что с ней произошло нечто, о чем никогда ни в коем случае не говорят. Она сходила и купила пояс и еще синий пакет с этими «полотенчиками» и спрятала их на дне ящика. «Они там, – сказала она. – Возьмешь, когда они тебе понадобятся».
Ну, она поговорила об этом с Присциллой-Энн, и ей стало гораздо легче. С Присциллой-Энн она могла разговаривать, а с мамой – нет. То есть так, как они разговаривали прежде. Во всяком случае, очень редко. Иногда казалось, будто мама не хочет, чтобы она росла, чтобы она стала взрослой. Например, все эти отговорки, будто ей не нужен бюстгальтер. Иногда ей казалось, что мама сердится – как-то странно, беспомощно сердится, что она все-таки взрослеет. А иногда она думала, что мама просто очень устает, что она очень занята. И вид у нее теперь часто бывает усталый. По утрам глаза у нее выглядели опухшими, а вокруг рта появились морщинки, которых прежде не было. По вечерам она часто казалась совсем измученной и встревоженной. Иногда она засыпала прямо в кресле.