Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Ты чего ровно бы не в себе? — спросила Наталия Николаевна, несмотря на все его шутки и смех.
Они сидели за стеклянной перегородкой. Красиво уложенные кудряшки делали ее курносое личико кукольным. Многих кукольность эта и смешливость обманывали. К перегородке был приклеен портрет артиста Тихонова и фотография четырнадцатилетнего сына. Загорелась лампочка на селекторе. Наталия Николаевна покосилась на нее.
— Начальство, — сказала она. — Обойдутся. Ну давай выкладывай.
Слушать она умела. Она воспринимала каждое слово, и все то, что было между словами, все его недомолвки и вздохи.
Он сказал, что надо бы перенести строительство филиала. На другую площадку. Вниз по реке. Примерно на километр, даже меньше, тоже в черте города. Рассказал почему. Вкратце упомянул о картине, но сохранить Жмуркину заводь надо было ради ее собственной красоты.
По ее лицу он понял, насколько трудное это дело. Она могла судить, ибо строительство филиала финансируется как первоочередное. Перенос означает изменение проекта, задержку, удорожание… Впрочем, она внимательно посмотрела на него, по этой линии не безнадежно, удорожание, оно на руку строителям; как ни парадоксально, но многие хотят удорожания.
Она поверила сразу, не тому, что он сказал, а тому, что ему это надо. Только спросила для верности:
— Ты можешь отступиться от этого дела?
— Нет, не могу.
— Тогда тебе нужны другие мотивировки.
Светло-желтые кудряшки ее лежали неподвижно и твердо, точно отлакированная деревянная резьба.
Она слушала его рассуждения о пейзаже без улыбки и без удивления, но слова ее означали, что нажимать на это не следовало, тем более у Уварова. А без него не обойтись. Она это ясно дала понять, не называя его. Больше они об этом не говорили. Про деньги на телефонизацию он не напоминал, но Наталия сама тут же распорядилась восстановить прежние ассигнования. В знак благодарности он приколол к перегородке рядом с Тихоновым цветную фотографию астаховской картины, одну из тех, что сделал директор леспромхоза.
Он заставил себя быть довольным и беспечным. Да-да, нет-нет, его удрученный вид мог только осложнить дело. Он давно заметил, что чем меньше показываешь свою заинтересованность в каком-либо вопросе, тем легче он решается.
Пашков встретился в коридоре. Еще издали узналась его высокая плоская фигура без шеи, с напомаженными волосами. Поздоровались настороженно, от пожатия холодной костистой руки у Лосева привычно напряглось внутри. Пашков это почувствовал, по бледному плоскому лицу его косо скатилась усмешечка. Давняя эта усмешечка с детских лет действовала на Лосева, как будто Пашков знал о нем что-то нехорошее. В другой раз Лосев бы подколол его, но тут стерпел, взял под руку, настроил себя на сердечность. Почему нет, отцы дружили, да еще как, а сыновья зачем-то враждуют. Лосев стал рассказывать о том, что вычитал в отцовских записях.
Зашли в кабинетик Пашкова, хозяин достал из шкафчика бутылку французского коньяка, прием совершался по высшему классу. Небрежно плеснул в пузатые коньячные рюмочки. Звонили телефоны, их стояло штук пять, не считая селектора. Пашков, в одной руке рюмка, другой жонглировал трубками, бросал кому-то односложно-холодно, кивая Лосеву, продолжай, мол, не обращай внимания. Не понять было по его белому плоскому лицу, впервые он слышал про самоубийство Георгия Васильевича Пашкова, знал ли что раньше. Иногда взглядывал на Лосева быстро, в упор, словно наставляя объектив.
— Папаша твой, значит, мемуары писал? Писатель!. Ну как, хорош коньячок? — И похохотал, поигрывая в пальцах рюмкой.
Когда Петька Пашков, нагулявшись по свету, вернулся домой, пришел в горсовет к Лосеву проситься на какую-нибудь, на любую работу, Лосев прежде всего увидел эти когтистые лапы, которыми тот хватал их, пацанов, за волосы и тыкал лицом в свои босые ноги. Заставлял их привязывать друг друга к дереву и расстреливать, учил писать всякие пакости на стенах. И вот Петька Пашков стоял перед ним, заискивал и в страхе ожидал решения. Лосев устроил его в орготдел. Работал Пашков плохо, на него жаловались, он угрожал, похвалялся дружбой с Лосевым. Долгое время Лосев терпел. Боялся сделать ему замечание. Никого не боялся, а Пашкова боялся. Встречаясь, Пашков стискивал руку своей когтистой лапой так, что Лосев кривился от боли, и тогда Пашков торжествующе похохатывал, норовил схватить Лосева за руки при людях, чтобы все видели, как Лосев корчится. Лосев купил теннисный мяч, силомер и весь отпуск, как мальчишка, ожесточенно жал мяч, упражнял пальцы, работал с ракеткой, вертел железную палку. Когда после отпуска встретились, Лосев спокойно протянул руку, принял пожатие не уступив, сказал: «Что-то чахнуть ты стал, Петр Георгиевич», и через несколько дней накричал на Пашкова грубо, зло, окончательно освобождаясь от его власти. Вскоре выдался случай спровадить Пашкова на какие-то курсы, после устроить так, чтобы оттуда взяли его в областной аппарат.
Попав в облисполком, Пашков расцвел быстро, прослыл крутым и нужным работником, годным там, где надо было требовать, нажимать, отказывать. Все же для Лосева было неожиданным назначение его помощником Уварова — должность невидная, теневая, однако влиятельная. Неожиданно это было и неприятно. Получалось, что в Лыкове его недооценивали. Пашков с обычной своей косой усмешечкой повсюду намекал, что в Лыкове он мешал кой-кому… На новой должности появилась в нем заносчивость, говорить стал тихо, медленно, и движения тоже замедлились. Новая его жена была москвичка, она преподавала английский, и Пашков ходил одетый строго, чисто, вставлял всякие словечки — дринк, вери матч, бай-бай; Уварова он называл — май чиф.
Все чаще стали возникать у Лосева недоразумения, неудачи, в которых он чувствовал когтистую лапу Петьки Пашкова.
Иметь Пашкова врагом было неразумно, да и с чего они должны враждовать, чего не поделили. Земляки, лыковцы, отцы которых закадычные друзья. Лосев, рассказывая про старую школьную тетрадь отца, растрогался, заметил, как поредел, вылез рыжеватый чуб Петьки Пашкова, увидел металлические зубы его, подумал, что, может, они оба сейчас стали похожи на своих отцов.
Пашков бросил на стол красную пачку «Мальборо», сладко задымил.
— Самоубийство? Хм… Это доказать надо. Про моего папаню достаточно известно, про его заслуги. Мало ли что твоему показалось. Он ведь у тебя был запьянцовским мужичонкой. И вообще, ты прости меня, папаня твой… — Он повертел пальцем у виска, похохотал. — Ты ведь и сам считал, что он того… а?
Лосев глаз не поднял, смотрел на рюмку.
— Насчет моего папани… Пора бы улицу его именем в Лыкове назвать. Вот о чем бы тебе подумать… — и когда Лосев не отозвался, добавил: — Но у вас там другие страсти.
— Какие же?
— Художнички, музейчики… На Каменева работаете? Или ты сам на его место прицелился?
Лосев прижмурил глаза, будто рассмеялся, ничего не сказал, стерпел. Пашков прихлопнул трубку городского телефона не отвечая и сказал тихо, медленно: