Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Они увлеклись разговором и, как в старые добрые времена, никак не могли наговориться. Вскоре, однако, набежали воинственные медики, готовые за те колоссальные деньги, что заплатил им Вадим, залечить больного до смерти.
Сопротивление строптивого пациента было сломлено в мгновение ока: он был водворен в свою комнату, припечатан к кровати, подключен к системе и напичкан лекарствами. Через час Вадим нашел его замученным и несчастным, с выражением жертвенной покорности на лице.
— Как ты себя чувствуешь? — поинтересовался Вадим.
— Никак, — слабым голосом отозвался Александр, безразлично глядя перед собой, — я уже ничего не чувствую. Кажется, они увидели во мне объект для демонстрации врачебного искусства.
Сжалившись над ним и посоветовавшись с Валентином Николаевичем, Вадим отослал медиков, рассудив, что присутствия домашнего врача будет теперь вполне достаточно.
Александр сразу же воспрянул духом.
— Спасибо, друг, — с чувством сказал он, — ты меня спас. Я снова могу радоваться жизни.
— Радуйся, — Вадим присел рядом, — но встать я тебе все равно не позволю.
— Да ты тиран! — воскликнул Александр. — Сначала меня ударили по голове, потом пытали, а теперь уложили в прокрустово ложе. А-а, — он злорадно погрозил Вадиму пальцем, — все хотел спросить: что это твои молодцы делали в лесу? Вот так ты избавляешься от трупов старых друзей?
Вадим быстро встал, выглянул за дверь и, закрыв ее, сказал:
— Саня, прошу тебя, забудь о том, что ты видел в лесу.
Александр перестал улыбаться.
— Та-ак, — протянул он, — приехали. Значит, я попал в самую точку.
Он встал, прошелся по комнате и остановился напротив красно-коричневого гобелена, сотканного из шерсти ламы руками потомков древних инков. Ниже в рамке, на невысоком инкрустированном комоде, стояла фотография Вадима в обнимку со Светланой на фоне легендарного Мачу-Пикчу.
— А знаешь, что сказал в день казни Великий Инка своим палачам? — обратился он к Вадиму. — «Что возьмешь с испанцев, ведь они родились там, где нет ничего прекраснее золотого кирпича».
— Я все время ждал, что ты скажешь нечто подобное, — угрюмо отозвался Вадим. — Что же, если человек богат — это плохо?
— Нет, не плохо. Только какой ценой это далось? Знаешь, по ночам во сне я вижу реку, двоих мальчишек на мокрых камнях и как солнце всходит над лесом. А что видишь ты? Не тот ли труп в лесу, присыпанный землей?
— Он убил мою мать. Я должен был отомстить. Я выслеживал его много лет и наконец убил. И убил бы снова! За что ты меня судишь?
— Судить тебя я не имею права. Я и сам не святой. В Афгане я тоже не цветочки выращивал. Война — штука жестокая, к тому же она изощренно коварна. Каждый день проверяет она человека не только на выживаемость, но и на совесть. Смотришь — вернулся парень с войны, повезло ему — уцелел в кровавом месиве, живой он, а вроде как мертвый.
Я здесь, в Москве, нашего старлея навестил. Сидели мы вместе, выпивали, ребят наших вспоминали, а потом, слово за слово, выяснилось, что он, храбрец, боевой офицер, награжденный орденами и медалями, состоит на службе у какого-то криминального авторитета, особу его «священную» охраняет и в его гнусных разборках участвует. Пробовал я до него достучаться, на самолюбие давил, взывал к его офицерской чести — все напрасно, вижу — мертвый он, души в нем не осталось, и веры ни во что нет, как такого убедишь?
Я-то выдержал, но если бы знал, что меня ждет, — ни за что бы не пошел. Тогда-то я с отчаяния туда подался. Пыжился дурак что-то, неизвестно кому и что хотел доказать. Там, конечно, война, делай, что прикажут, только вот убежденности во мне не было. Это потом уже звереешь, когда видишь, как вокруг ребята свои гибнут. Тогда ненависть застилает глаза красной пеленой, и одна только мысль остается в голове — уложить как можно больше проклятых басурманов.
Помню, завязался у нас бой в разрушенном кишлаке. Меня огнем от наших куда-то в сторону отнесло. Привязались ко мне двое, не отстают никак. Я уходил короткими перебежками от одной развалины к другой. К тому времени я уже не в одной переделке побывал, пристрелялся и в панику не впадал. Так что завалил я одного духа в конце концов, а второй вроде как растерялся без товарища и совсем уже сдуру сам под пулю подставился. Выглянул из-за угла, смотрю — один без движения лежит с дыркой в голове, а второй еще шевелится. Я нож вынул и пошел к нему. Прикончу, думаю, гада, не буду на эту падаль лишнего патрона тратить. Схватил врага за горло и нож над ним занес. И вдруг вижу: мальчонка это еще совсем, лет пятнадцати, не старше. Он говорил что-то по-своему и рукой от меня заслонялся. Меня оторопь взяла. Сижу над ним, как потерянный, и двинуться не могу. Что ж это творится на белом свете, думаю, зачем же вы, мерзавцы, мальчишку под пули подставили? А парнишка красивый, как картинка: глазищи черные и волосы словно россыпи голубики. Дышал он часто, в горле у него свистело и булькало. Осмотрел я его. Плохо. Пуля близко от сердца прошла. Ладно, решил я, попробую мальчика до части дотянуть. Организм молодой, может, выдюжит. Оставлю, так точно помрет, — бой уже шел где-то далеко, то ли наши гнали духов, то ли они нас. Перевязал я раненого, как умел, взял на плечо и пошел. Если выживет, потом на своего обменяем, так рассудил. Иду по жаре, в пыли, и чувствую, что худо ему, пацаненку этому. Хрипеть он начал. Я его на землю положил, из фляжки своей напоил и лицо ему обмыл. Он все бормотал что-то, бредил, должно быть, и за руку меня хватал. Так, сжимая мне руку, и умер. Хотел я уйти, да не смог. Кругом ни души, раскаленное безмолвие, и этот мальчик — один среди красных холмов. Достал я свою лопатку и начал рыть могилу. Торопился очень: слышал я, что хоронят они своих до захода солнца. Вырыл яму, положил его, как полагается, лицом на восток и тельняшкой своей прикрыл. Так и похоронил. Что я еще мог для него сделать? Сверху камень положил, и все, что в карманах у него нашел, чтобы по этим вещам его потом опознали. Постоял над могилой. Что говорить — не знаю. Только и сказал: «Да упокой, Господь, его душу». Тут солнце и скрылось за горой.
Об этом случае я до сих пор никому не рассказывал, тебе — первому.
Александр умолк, глядя перед собой расширенными глазами, не в силах отогнать мучительное воспоминание.
— Не казнись ты так, — сказал Вадим, — нет твоей вины в смерти мальчика. Ты же не знал, в кого стреляешь.
— Незнание не освобождает от ответственности. Понимаешь, я ребенка убил, своими руками. Там, на войне, всякое бывало; ходишь все время рядом со смертью и ко всему привыкаешь, только к виду убитого ребенка привыкнуть нельзя. Дети за себя не отвечают, за них отвечают взрослые, и, если мы, взрослые, будем втягивать детей в наши кровавые распри, значит не люди мы уже, а мутанты. Да, мутанты!
Он снова побледнел, как в прошлый раз, и пошатнулся.
— Э, нет, брат, все-таки вставать тебе еще рано, давай-ка ложись, — сказал Вадим, укладывая его в постель. — И нервничать тебе нельзя. Что это мы все о плохом? Расскажи что-нибудь хорошее. Ты говорил, что много путешествовал. Вот об этом и расскажи.