Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Капитан! Фрицы! – еще раз прокричала дивчина.
Он поглядел на нее, склонившуюся над ним, и вдруг сказал:
– Какая ты красивая!
Дивчина смущенно и как-то жалостливо улыбнулась и опять хотела сказать о фрицах в хуторе, но он, дотронувшись до ее руки, проговорил, словно в забытьи:
– Какая ты красивая!
– Я – Шумейка, Миля Шумейка! – сказала ему дивчина, облегченно вздохнув. Его спокойствие и безразличие к окружающему миру передались и ей.
– Шумейка? А!.. Здесь фрицы? – Степан кивнул головой в сторону хутора. – Дали нам жизни! В ушах гудит. Ты – Шумейка? Ну вот. Я – Степан Вавилов. Капитан артиллерии… Просто – Степан. Артиллерии у меня нет.
Плечо его кровоточило и ныло от боли. Рука не поднималась. Она хотела забинтовать ему плечо, но он отстранил ее и выкурил потом папиросы три, медленно приходя в себя.
Ночью Шумейка провела его огородами на хутор к своей тетушке, учительнице Агриппине Павловне.
Всю осень Степан укрывался в хате Шумеек. Когда он немножко поправился и к нему вернулся слух, он уже не мог представить себе дальнейшую жизнь без Шумейки. Но что он мог поделать? Надо было уходить.
Если бы Степан не оставил у тетушки Шумейки все свои документы, награды, полевую сумку и не переоделся бы в гражданскую одежду, ему бы несдобровать. Когда их захватил полицейский патруль, Шумейка выдала его за своего мужа, припася заранее фальшивый пропуск. Находчивость синеокой дивчины спасла Степана от концлагеря военнопленных.
Он помнит ее глаза – тревожные, глубокие, немигающие, когда они декабрьской ночью шли придонбасской равниной вглубь Украины в поисках партизан. А кругом было так безлюдно, и тихо, и бело-бело, словно вся степь вырядилась в саван. Они брели снежной целиною. Она целовала его так жарко, словно хотела испепелить его сердце огнем своей любви. До Шумейки он и не знал, что есть такая сила, которая сильнее всего на свете, – сила любви…
Он и сейчас видит ее глаза – ласковые, в которых так много было вопросов. Он помнит ее заиндевевшие волосы, кудрявящиеся на висках, ее маленькие настывшие руки и упругую девичью грудь…
Он говорил ей о Сибири, о Белой Елани, о Вавиловых. Она умела ответить взглядом, выражением больших синих глаз. Кажется, он не всегда понимал ее, хотя и был на двенадцать лет старше.
Голодные, измученные, добрались они до какого-то хутора невдалеке от железнодорожной станции. Их пугали электрические огни большого хутора. А тут еще ударил мороз, до того лютый, что на щеках притихшей Шумейки стыли слезины. «О боже ж мой, боже ж мой, – шептала она, закусывая губы, – сгублю я тебя, Степушка, сгублю! Идем мимо хутора! Це ж большой хутор… Тут немцы. Чую беду, Степанушка!»
На окраине хутора их встретил рабочий-железнодорожник, дядя Грицко. Он укрыл Степана и Шумейку в своей хате, а потом переправил Степана к партизанам.
…Остаток зимы воевал Степан в партизанах. И не было у него счастливее и страшнее минут, чем редкие – всегда на волосок от смерти – встречи с Шумейкой. Она к тому времени была уже на восьмом месяце беременности.
– Степушка! Ридный мой Степушка, не ходи ти бильше до хутора, не ходи! Лютуют немцы, дюже лютуют!.. И за меня не бойся, Степушка. Не загину я, не загину! Тилько бы ты був жив!..
Но когда советские войска освободили украинскую землю от немцев и Степан, присоединившись к военной части, двинулся на запад, в наступление, он не нашел уже ни хаты деда Грицко, ни Шумейки…
Васюха, молчун и скромница, в красной сатиновой рубахе, суетился возле шести столов, протянувшихся от избы до глубины горницы, разносил гостям медовуху, от которой у непьющего мутился рассудок; потчевал всевозможной стряпней и, как изысканное блюдо, – преподнес маралье вяленое мясо.
– Отведайте, отведайте, гостюшки, от моей коровушки, – говорил он, потряхивая черными скрутками мяса.
– У коровы-то, Андреяныч, на рогах отростков не было?
– Го-го-го! – гремел Егорша.
– Давай, давай, Андреяныч! Потчуй, холера тя бери! – сипел старик Мызников.
На столах всего было вдосталь – и мяса, и стряпни, и меда, и настоянной на сотах крепкой браги.
– Отведай, гостюшка. Отведай, милая!.. А! Степушка! Мил племянничек, что ж ты сидишь, ровно сам не свой, а?
Степан, расстегнув мундир, отвалившись в угол, отшучивался, говорил, что он уже сыт «по завязку», но на него напирали со всех сторон.
– Эх-ва, герой! Ра-разе герой насытится стаканчиком, а?
– Существительно!
– Андреяныч! Поднеси Степану ковш браги!..
– Не одолеть ему, истинный Христос, – божилась Матрена Лалетина и, зачерпнув ковш медовухи, расплескивая мутную, пахнущую хмелем и спиртом жидкость, поднесла ее Степану, протянув руку через стол и головы гостей. – А ну, Степан Егорович! Уважь, милый. Ежлив не уважишь – околею возле стола.
– Да меня разорвет, – смеялся Степан.
– Если разорвет, сошьем. Суровыми нитками. Вдвое крепше станешь.
– Агнюша, ненаглядная певунья, затяни «Черемуху»! – попросил кто-то из компании.
Агния поискала глазами, кто ее попросил, но, не найдя, схватилась за ковш в руке Степана и, хохоча, прислонилась к нему губами, столкнувшись лбом с носом Степана.
– Урра! Тянут из одного ковша! – гаркнули гости. – Тянут-потянут, а вытянуть не могут!
– Вытянут! Давай, давай!
– Вытянули! – прогремел бас Егорши, и он, по-медвежьи выпятившись из застолья, бухнул каблуками бахил в половицы и пошел танцевать, смешно вихляя своим толстым бабьим задом.
Завязь двенадцатая I
Шесть шагов от одной стены до другой. В одну сторону и обратно. И так без конца. Думы роились, как пчелы. «За что? Наверное, за плен, не иначе. Нет доверия. А что я могу сказать в свое оправдание? Кто может подтвердить, как я держался там, в концлагерях? Никто!»
Все свершилось без лишних слов и шума. Приехали два милиционера, оперуполномоченный, которого он видел впервые, и жуткая фраза: «Вы арестованы!» И – ночь, суматошная, темная, сырая, чавкающая. Ехали верхами из тайги в райцентр. Объездной дорогой мимо Белой Елани. На рассвете переправились через Амыл, и Демид оказался в четырех бревенчатых стенах, за решеткой в окне.
И вот привели на допрос.
– Демид Боровиков? Так. Бывший военнопленный. В тридцать седьмом году осужден по пятьдесят восьмой статье…
– Так точно, гражданин майор. Судим тройкой. Два года восемь месяцев кайлил камень. Освобожден за недостаточностью состава преступления после пересмотра дела.
– Когда вернулись в Белую Елань?
– В марте нынешнего года.
– Почему вы пришли из города один? Могли найти попутчиков. Не так ли?
– Не было попутчиков. Машины не ходили. Лед вешний, сами понимаете, ненадежный.
– Где купили ружье?
– Не купил. Встретил старого товарища по леспромхозу, Тимкова. У него взял.
Ответы Демида майор не записывал.
– Так. – Майор прищурился. – Попробуйте вспомнить, о чем вы говорили с Евдокией Елизаровной Головней при первой встрече возле зарода?
Демид криво усмехнулся:
– Сказал ей пару ласковых слов, как она хотела утопить меня в тридцать седьмом году, и все.
– А не говорили, что наши военнопленные все категорически отказались ехать на родину?
– Вранье! Такого разговора не было.
– Так, так. – И, мгновение помолчав: – В каких отношениях вы были с Анисьей Головней в тридцать седьмом году?
Демид почувствовал, как кровь прилила к его щекам:
– Какие могут быть отношения с малолетней девчонкой?
Майор положил ладонь на папку:
– В какое время дня проходили тем хребтом, где начался пожар?
– Утром.
– И много там было сухостойных деревьев?
– Да весь пихтач и кедрач. Сплошной сухостойник. И валежнику было много. Целые завалы.
Майор выпрямился и в упор поглядел на Демида:
– И если под такой завал подложить огоньку – сразу пожар?
– Безусловно.
– Когда вы шли по таким завалам, не обронили случайно папиросу?
– Нет, не обронил.
– Вы же, наверное, не один раз закуривали, когда шли своим поисковым маршрутом?
– У тех, кто работает в тайге, есть такая привычка, гражданин майор: если закурил – спичку прячешь под донышко коробка. Всегда так. Папироса докуривается и тушится.
– Ну а по рассеянности? Забыл и бросил.
– Не страдаю такой забывчивостью.
– Так. – И опять настороженное молчание. – Долго вы шли