Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Полюбовник Дуни собирался в дальнюю дорогу.
Головешиха складывала в мешок продукты: слоеные калачи, шаньги, ватрушки с творогом, пару зажаренных в собственном сале гусей. Складывая в мешок припасы, роняла слезы. Он ее покидает. В который раз! Да и доведется ли еще свидеться?!
– Дуня, что ты накладываешь? Много не надо, – сказал Гавриил Иннокентьевич, натягивая заплатанные грязные шаровары. Вся его одежда продумана была до последней пуговицы: бушлат изрядно затасканный, с обтрепанными обшлагами, а вместо фуражки – старенькая кепка. Документы в порядке. – Мне же на горбу тащить мешок. Не близок путь – километров двадцать.
– Двенадцать всего, – уточнила Головешиха.
– До утра надо успеть.
– Успеешь. Непогодь на всю ночь.
Затянул гимнастерку брезентовым поясом, обдернул, прошелся по горнице, налегая на всю ногу – не трет ли где портянка.
– Разве ждала вот так проститься с тобой?
– Да-а-а, – ответил Ухоздвигов, выходя в темную избу. Подошел к окну, прислушался, присмотрелся. Улицы пустынны. Ни души. И, возвращаясь: – Погода по мне. Ну что ты, Дуня! – И взялся за мешок, взвешивая его на руке. – На горбу ведь тащить, по грязи.
Где его дом? И сколько у него домов? Есть ли надежнее дом, чем тот, в котором он сейчас?
– Мне что-то страшно оставаться, Гавря. – Она его звала то Мишей, то Гаврей.
Раскладывая по карманам брюк и гимнастерки разные бумаги – деньги, документы, матерчатый кисет с махоркой и газетой для цигарок, Ухоздвигов проговорил:
– Страшно? Ну что ты!.. В первый раз, что ли!
Помолчали, каждый наматывая на свой клубок собственную думу.
Гавриил Иннокентьевич прикинул, с кем может встретиться на дороге; не лучше ли пойти зимовьем – там вовсе никто не ездит.
– Ну, кажется, пора, – сказал он, порывисто шагнув по горнице и так же круто развернувшись на каблуках. В бушлате, под брезентовым ремнем, с пистолетом за пазухой, в кирзовых сапогах, он выглядел вполне прилично для тех документов, какие были спрятаны у него в корочках блокнота в нагрудном кармане.
Головешиха подошла к нему, обняла, крепко прильнула грудью к грубой ткани бушлата.
– Так и действуй, как я говорил, – начал Ухоздвигов, потираясь щекой о рассыпавшиеся волосы своей верной помощницы. – Так и действуй. Теперь наша опора «свидетели Иеговы». Чем больше завербуешь людей в секту, тем лучше. Мы еще потягаемся с коммунистами: кто кого!.. Близится день Армагеддона!.. Это будет наш день спасения.
Плечи Головешихи охватил мелкий озноб. Ухоздвигов помолчал, поглаживая ее ладонями по шее и голове.
– Действуй, Дуня!.. Я еще побываю в тайге.
– Милый! Что же я-то… одна ведь… совсем одна… Как в тюрьме…
– Да… сволочи! – И, что-то вспомнив, заскрипел зубами. – Какие сволочи!..
Итак, рухнули все надежды, все грезы! Что же осталось? Проповедование сектантского учения? Он же не верит ни в Бога, ни в черта, ни в день Армагеддона!..
Посидели на неприбранной постели, тесно прижимаясь друг к другу, похожие на обгорелый уродливый пень на лесной прогалине.
Звериный слух Гавриила Иннокентьевича уловил чьи-то шаги в улице. Вмиг отстранил Головешиху и в три шага был уже в избе, не скрипнув, не брякнув, ни за что не задев во тьме. Три темные фигуры, одна из них с папиросой, шли серединою грязной дороги, свернули к воротам Головешихи.
Ухоздвигов кинулся в горницу, по-волчьи люто бросил Дуне: «Прибери следы» – и, схватив со стола какой-то сверток, мешок, одноствольное охотничье ружье, выскочил в сени и там затаился. Головешиха с той же проворностью прибрала все лишнее – потушила свечку и залезла в постель, укрывшись с головою. В окно кто-то постучал, вызывая хозяйку. Головешиха помедлила, полежала, потом поднялась. Вся в белом вышла в избу, прислонилась к стеклу. За окном, под струями дождя с крыши, стояли трое или четверо.
– Хозяйка, хозяйка!..
– Кто там?!
– А ну, открой на минутку. На ночлег к тебе из райзо.
Головешихе стало полегче.
Но вот что-то подмыло ей под сердце, не продыхнуть. Кажется, кроме знакомых людей, под окном еще кто-то спрятался на завалинке; подозрительно скрипнул ставень.
Застучали в сенную дверь.
А эти, трое, стоят здесь под дождем у завалинки…
– Авдотья Елизаровна! – позвал неестественно громкий голос Мити Дымкова.
Митя Дымков поднялся на завалинку, и она встретилась с ним глазами.
– Открой же, Авдотья Елизаровна. Вот товарища Бабичева надо приютить и накормить. Там у вас в чайной никого нет.
– Манька там. Стучите ей, откроет. Я хвораю, Митя.
И опять напористый стук в сенную дверь. Мимо окна, по завалинке, мелькнула незнакомая тень и, кажется, с винтовкой!
Сердце Авдотьи Елизаровны сжалось в горячий комочек, а по заплечью – мороз.
– Хвораю я, слышь, Митя.
На завалинку поднялся щупловатый Павел Вихров, председатель сельсовета. Она его узнала сразу.
– Слушай, Авдотья, открой избу, – забурчал старческий голос. – Дело есть.
– Господи! Да как же!..
Головешиха отпрянула от окна, схватилась рукою за грудь, будто хотела прижать лихорадочно стучащее сердце. Так и есть, пришла беда!..
Но что же делать?
А в дверь ломились. Она отлично слышала, как тяжело напирали на дверь и что-то там трещало.
Авдотья кинулась за печку. Там у нее была потайная дверь, как во многих сибирских избах. Дверь вела в подпол, а из подпола был лаз во двор. Об этом знали лишь два человека: сама Авдотья и Ухоздвигов. Лаз давно обвалился и местами засыпался, но только он мог спасти Ухоздвигова. Авдотья, тужась изо всех сил, старалась сдвинуть капустную бочку, загородившую дверь. Но бочка была пузатая, десятиведерная.
В избу ошалело влетел из сеней Гавриил Иннокентьевич, накинул крючок и рванулся было за печку.
– Ты что делаешь, тварь! – свирепо прошипел он. Ему показалось, что Авдотья загораживает ему единственный выход к спасению. – Будь ты проклята!
Толкнув Авдотью, он попытался перелезть через бочку во всей амуниции. Но Авдотья, ничего не понимая, подбежала к нему сзади, намереваясь обнять. И он люто ударил ее пистолетом в грудь. Взмахнув руками, она упала спиною на лавку в простенке между двумя окнами.
– Ты, ты, паскудная тварь, задумала предать меня! – прохрипел он.
И сразу же боль в груди от удара пистолетом стихла, под сердце подкатилась обида, слезы, она, всхлипнув носом, сползла у лавки на пол:
– За что?! За что?! Гавря, милый, меня-то за что, а?!
Он пнул ее носком сапога под живот, страшно выматерился, обозвав потаскушкой, продажной шкурой.
– Ты, ты, тварь поганая, на мне в рай задумала выехать?… Сдохнешь ты, поганая шлюха! Вот здесь, у лавки! – И опять пнул ее под живот, раз за разом.
– Не я! Клянусь Богом, не я!
– Лжешь, тварь! Если бы не задержала меня, я бы спасен был, шлюха. Ты еще с вечера баки мне забивала своей проклятой любовью! И припасла эту бочку.
– Гавря, милый!
– Лжешь.
– Клянусь! Клянусь! Клянусь! – И, встав на колени, неистово перекрестилась, глядя на него снизу вверх.
Слышно было, как треснула сенная дверь, громко стукнувшись там о стенку. Кто-то дернул дверь избы. И в этот же миг хищный взгляд Ухоздвигова встретился с чьими-то глазами по ту сторону единственного не закрытого ставнею окошка. Он хотел прицелиться и выстрелить прямо в лицо, но Головешиха, обняв его за ноги, хотела встать, и он – промахнулся.
– А, тварь! – крикнул он, подумав, что Головешиха старается свалить его на пол.
Она не слышала его последних слов. Смерть пришла к ней внезапно и безболезненно. Мгновенное ощущение сверлящего удара в затылок и – полное забвение. Руки ее как обняли его ноги, так и остались, судорожно сжавшись в агонии. Он пытался вырвать ноги, но она его держала, мертвая. И он еще раз выстрелил ей в голову. И в ту же секунду почувствовал, как кто-то здоровущий схватил его со спины…
– Сюда! Сюда!
Руки ему заломили за спину. В локтях хрустело.
Режуще-белый свет электрического фонарика ударил ему в лицо, и он зажмурил глаза, мучительно сморщившись. «Взяли!» – кипятком полилось в мозгу.
– Где у них тут лампа? А, вот она! Держите его крепче!
– Никуда не уйдет. Держим.
Первое, что он увидел, – была лужа крови у его ног.
– Он ее прикончил! Бандюга! Сколько она его покрывала, а он ее прикончил.
– Что, отслужила вам, майоры, Авдотья Елизаровна? – процедил он сквозь зубы, переводя